Меч на закате, стр. 75

Глава девятнадцатая. Обитель Святых жен

Флавиан вернулся ранней весной, еще до того, как к нам пробились первые за этот год повозки с провиантом. Я выезжал за крепостные стены на старом Ариане, начиная долгий труд по приведению его после зимы в боевую форму, и мы с Флавианом встретились — так неожиданно, что лошади с топотом шарахнулись в стороны, — у поворота, где дорога на Кунетиум выныривает из тени речного ущелья. «Артос!» — крикнул он; «Малек!» — закричал я, и мы, смеясь, восклицая и ругая лошадей, перегнулись с седел, чтобы ударить друг друга по рукам, а Кабаль тем временем прыгал вокруг, бешено виляя хвостом.

— Как дела у Телери и ребенка? — спросил я, когда мы успокоили животных и повернули их к воротам Тримонтиума.

— У обоих все замечательно; он прекрасный малыш и уже пользуется своими кулачками как настоящий боец, — он говорил медленно, с обращенной внутрь улыбкой человека, оглядывающегося на прошедшее счастье, которое было таким полным, что он все еще чувствует его вкус. Потом его голос изменился. — Значит, она приехала?

— Гэнхумара? Приехала. Но с чего ты это взял?

— У тебя новый плащ.

Я глянул на темный плащ из толстой шерсти, который набросил на себя для защиты от мартовского ветра, пронизывающего насквозь, как нож скорняка. Гэнхумара не успела пробыть в Тримонтиуме и двух дней, как уже попросила ткацкий станок, а когда двое наших плотников смастерили его, первое, что она соткала, был плащ для меня.

— Да, у меня новый плащ, — согласился я, — но почему его должна была соткать Гэнхумара?

— Они всегда ткут плащ, чтобы их господину было тепло, — сказал Флавиан с видом человека, который неожиданно стал разбираться в обычаях женщин. — Моя соткала для меня вот это, — и он встряхнул и расправил складки прекрасного темно-синего плаща с черной и огненно-красной каймой.

— Замечательный плащ, — сказал я, — и замечательная мишень для саксонских стрел, если ты будешь его носить. А вот мне в этом моем тусклом плаще стоит только припасть к земле и сидеть достаточно смирно — и сами Маленькие Темные Люди примут меня за вход в пещеру на склоне холма.

— А, тебе завидно, милорд Медведь!

И мне действительно было завидно, но не из-за плаща с черно-алой каймой.

Мы ехали дальше, обмениваясь новостями о лагере и о внешнем мире, пока не спустились к броду и не перебрались, вспенивая воду, на другую сторону; а когда мы направили лошадей на крутой, грубо вымощенный склон с противоположной стороны, Флавиан внезапно воскликнул:

— Какой же я болван! Нужно было сказать тебе с самого начала. Ханно просил напомнить тебе, что этой весной он пошлет с очередной партией лошадей твоего Сигнуса.

Я почти забыл, что белому жеребенку уже должно было исполниться три года. На войне и в глуши легко теряешь счет времени. Я повернулся в седле, чтобы взглянуть на своего спутника.

— Ты его видел? Он выполнил свое обещание?

— По-моему, ты решишь, что да. Он на добрую ладонь выше Ариана и более мощно сложен, и его дух так же благороден, как и его осанка. Ханно говорит, что он — цвет и венец всех жеребят, которые когда-либо прошли через его руки, и что Рогатый дал ему перед концом его дней вырастить безупречную лошадь… Мне кажется, он забыл, что кобыла имеет к этому кое-какое отношение.

— Перед концом его дней? — быстро переспросил я. — С Ханно что-нибудь не так?

— Ничего, кроме того, что он стареет, — ответил Флавиан и неожиданно вздохнул. — Это случается… это случается с каждым из нас.

— Ты заметил это? Та! Ты взрослеешь, мой Малек.

— Даже Телери стала немного старше, чем тогда, когда я видел ее в последний раз. Ее груди больше не острые, а округлые. Может быть, к тому времени, как я увижу ее снова, она обнаружит у себя седой волосок, и выдернет его, а взамен него вырастут семь.

Ханно прислал свою ежегодную партию лошадей почти месяц спустя. Это были хорошие лошади. Выезженные для битвы (эта задача каждый год выпадала на долю летнего гарнизона), они должны были заменить некоторых из скакунов Фарика еще до конца летней кампании.

И среди них, как и обещал Флавиан, был Сигнус. Обходя его кругом в первые мгновения нашей встречи, я думал, что этот большой белый боевой жеребец был, без сомнения, всем, что говорил о нем Ханно. Он был почти шестнадцати ладоней ростом; в его широких плечах и длинном, изящно срезанном крупе чувствовалось обещание — хоть еще и не выполненное — силы и выносливости; все линии его тела, от высокой холки до беспокойно хлещущего хвоста дышали гордостью и огнем, и когда я увидел, как он роет копытом землю, и вскидывает голову, и поворачивается, чтобы не терять меня из виду, моя душа рванулась к нему, как и при нашей последней встрече, когда на его морде еще виднелось засохшее материнское молоко. Я подошел ближе и пощупал тонкие, трепещущие, натянутые, как тетива, сухожилия у щеток и в подколенках; и когда я провел руками по его шкуре, жизнь в нем откликнулась немедленной дрожью, пробежавшей по его телу. Забыв о своей осторожности, он заинтересованно повернул ко мне голову, насторожив уши и нащупывая деликатно оттопыренной губой кусок соли, который, в чем он сразу же был уверен, я ему принес. Я достал маленький мешочек сыромятной кожи, который обычно носил с собой, вытряхнул из него на ладонь немного соли и дал ему, снова и снова проводя свободной рукой по его морде от челки до трепещущих ноздрей, пока он, пачкая мою ладонь слюной, собирал с нее серые кусочки. Его лоб был широким и умным, а глаза — темными и сверкающими как у сокола — под покровом белых ресниц.

— Разве я не сказал тебе, что мы пойдем в бой вместе, ты и я? Разве я не говорил тебе? — я обращался к нему на языке бриттов, который должен был быть для него привычным. И он негромко фыркнул и толкнул меня носом, чтобы выпросить еще соли.

Я приказал, чтобы его поседлали, и тут же отправился испытывать его на скаковое поле, крикнув стоящему поблизости Эмлодду принести копье и следовать за мной. Мы расчистили старое поле в течение первых долгих месяцев, проведенных на зимних квартирах, выкорчевав заполонившие его кусты бузины и утесника и установив мишени для копья и сделанные из валежника препятствия. И там я провел большую часть этого вечера, думаю, одного из самых счастливых вечеров, которые я когда-либо знал.

Я испытал Сигнуса на разных аллюрах и проверил, как он слушается повода, сгибая его в ту и в другую сторону, поднимая в свечку и разворачивая так, что его круп почти касался земли; и выяснил, что рот у него мягкий, а нрав — благородный и послушный, даже тогда, когда он явно не понимает, чего я от него хочу. Я взял на нем несколько препятствий и канав — нам очень редко приходится заставлять боевого коня прыгать, но уж когда мы это делаем, это нужно нам так, как ничто и никогда в жизни. Он очень старался, и поэтому склонен был вытягивать шею вперед и отталкиваться раньше, чем следовало, но даже в том, как подбирались его сухие задние ноги, чувствовалась уверенность и пренебрежение к преграде, а приземлялся он мягко и точно, как кошка. Его нужно было отучить от излишней уверенности в себе, но в лошади, как и в человеке, слишком много огня и горячего презрения к преградам все же лучше, чем слишком мало. Я промчался на нем галопом вдоль извилистой линии вкопанных в землю столбиков, проводя его между ними так, что следом за ним летели вырванные комья земли и травы; и с каждым барабанным ударом копыт влюблялся в него все больше и больше.

Когда я наконец осадил его, он встряхнул головой, брызжа пеной себе на грудь, и, словно одна жизнь струилась в нас обоих, я почувствовал его упоение собственной быстротой и силой и тем, что моя рука становится привычной на его поводьях. Он действительно должен был стать потрясающим боевым конем! Только когда я взял у Эмлодда копье и направил Сигнуса на мишень, он не проявил себя в должной мере, потому что еще не понимал, чего от него хотят, и сама мишень, которая была похожа на человека и в то же время не была им, заставляла его шарахаться, храпеть и дрожать — а вдруг в ней таится какая-то угроза? Но время и выездка должны были исправить все это. И я знал, что для выполнения основной задачи боевого коня ему почти не нужна никакая выездка, ибо умение пользоваться собственными зубами и передними копытами как оружием заложено в каждом жеребце от рождения, К тому времени, как я закончил проездку, солнце было уже низко, и трехглавая тень Эйлдона поглотила всю речную долину, и старый красный форт, стоящий на своем мысу, и болота на востоке. Я повернул Сигнуса к воротам и увидел, что там толпится, как мне показалось, половина моего войска, вышедшая посмотреть на это зрелище. Какая-то фигура вынырнула из сумрачной глубины подворотной арки и направилась через все поле в мою сторону, и я ощутил легкий укол радости, увидев, что это Гэнхумара. Кабаль, который прошел все проверки и испытания вместе с нами, скачками подбежал к ней и сжал в огромных челюстях протянутую ему руку (этого нежного подобия свирепости, в котором был весь любовный смех близости, он удостаивал меня, очень редко Гэнхумару, Бедуира или Друима Дху, но никогда и никого больше). Я заметил, что на сгибе другой руки у нее висит маленькая, глубокая тростниковая корзинка, которую она несет так осторожно, словно в ней лежит что-то хрупкое и ценное.