Меч на закате, стр. 125

«Это и должно быть так, — сказал я сам себе. — Жизнь сейчас не такая, как та, что мы знали двадцать лет назад, и Товарищество должно было измениться вместе со всем остальным».

Это было правдой, и, однако, я, глядя на широкие молодые спины этих парней, которых, я чувствовал, я почти не знал, внезапно ощутил, что былая сила единства начала уходить из нашего Товарищества, оставляя его немного размытым по краям. И что-то в моей груди, под моими собственными доспехами, отозвалось легкой болью при мысли о старом сплоченном братстве.

Занятый своими мыслями, я воспринимал их голоса только как звук, пока кто-то из них не упомянул имя Бедуира; и, словно между нами открылась дверь, я начал понимать смысл их слов:

— А он крепкий мужик, этот старый сатир. Мой Бог!

Эскадрон он водит по-прежнему как юноша.

А другой полусердито, полувосхищенно отозвался:

— Если я в таком возрасте и с одной рукой смогу действовать так же хорошо, мне не на что будет жаловаться… Да и выглядит он недурно — на лошади и на таком расстоянии, когда не видно его лица.

Медрот рассмеялся — ломкий, похожий на ржание смешок; безотрадный звук — и махнул перчатками, которые теребил в руках, в сторону Гэнхумары, стоящей неподалеку от нас с откинутым на плечи капюшоном горностаевого плаща в сопровождении маленькой пухлой Телери и небольшой группы других женщин.

— Думаю, ты не единственный, кто придерживается такого мнения, хотя я сомневаюсь, чтобы его лицо чем-то не понравилось ей и на близком расстоянии — да и все остальное в нем, если уж на то пошло. Посмотри, как наша царственная дама сейчас за ним наблюдает.

Кто-то третий из группы сказал — как мне показалось, с некоторой долей неловкости:

— В конце концов она не единственная, кто наблюдает за капитаном цезаря.

Голос Медрота был мягким, почти напевным:

— Капитаном цезаря? Капитаном королевы будет вернее, дитя мое.

И они все рассмеялись.

И несмотря на пронзивший меня укол гнева, я, слушая их, чуть было тоже не рассмеялся; эти зеленые юнцы, ничего не знающие об узах, которыми могут связать людей десять или двадцать лет жизни. Ну, конечно, она наблюдает за ним, так же как и я наблюдаю за ним; ведь это он в первый раз испытывает свою руку в полном боевом снаряжении.

Один из приятелей Медрота, все еще смеясь, оглянулся вокруг и увидел меня. Смех медленно стек с его лица, и он что-то пробормотал остальным и быстро пнул Медрота в щиколотку.

Тот для приличия вздрогнул, но мне сдается, что все это время он знал, что я рядом. Он оглянулся через плечо, и его глаза встретили мои холодным, пристальным, враждебным взглядом, никак не взглядом человека, чьи слова были услышаны не тем, кем надо; по сути, эти глаза выражали некое странное удовлетворение.

Потом он вскинул руку в едва обозначенном салюте и отошел в сторону, и все остальные, несколько неуверенно, потянулись следом. Мы с ним давно уже бросили делать вид, что между нами есть что-то такое, что должно было быть между отцом и сыном.

Мне казалось, что я выбросил все это из головы как не более чем случайный булавочный укол, нанесенный моим сыном в мгновенном припадке пустой злобы (как будто Медрот когда-то что-то делал случайно!), и однако, немного погодя, после того как мы разбили все Товарищество на две половины — Бедуир во главе синего эскадрона, я во главе красного — и с грохотом ринулись навстречу друг другу с разных концов скакового поля, случилось нечто странное, потому что когда обе линии сошлись вместе и я увидел, как командир на высоком чалом жеребце несется в мою сторону, у меня потемнело в глазах, и на один странный, проклятый миг я увидел лицо своего врага. Я даже сделал первое движение, которое должно было заставить Сигнуса принять в сторону и вместо того, чтобы пройти между чалым и соседней лошадью, врезаться в Бедуирова жеребца со всего размаха. Не знаю, почему; это никоим образом не входило в план конного боя; полагаю, меня вел какой-то слепой, зловещий инстинкт, толкающий меня убивать, и не с расстояния, на которое отдаляет оружие, а своими руками… Все это ушло почти в тот же миг, что и нахлынуло — не более чем кратчайшая вспышка тьмы — и я увидел лицо Бедуира, не правильное, уродливое, знакомое мне, как удар моего собственного сердца, смеющееся, но с чем-то вроде удивления в глубине расширенных глаз; и дернул Сигнуса обратно на прежнюю линию движения, так что мы с Бедуиром разминулись, едва не задев друг друга коленями, и тяжело поскакали дальше к своим концам поля.

Глава тридцать третья. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»

Несколько дней спустя Бедуир попросил отпуск, чтобы ненадолго съездить в Коэд Гуин, и в первый раз в жизни какая-то часть меня была рада, что он уезжает. Нет, не рада, но испытывала непонятное облегчение от его отъезда, и это имело некое отношение к тому странному недоброму мгновению во время последней атаки; хотя я не знал, какое именно, потому что поостерегся слишком углубляться в этот вопрос.

Зима близилась к концу, а я, по-прежнему глубоко погруженный в непривычные королевские заботы, почти не замечал, что вечера становятся долгими и светлыми, а все еще голые леса наполняются чистым удивленным щебетом и трелями малиновок, пеночек и дроздов, заново опробующих песни, которые они забыли за целый год. А потом внезапно бледное обещание весны исполнилось и пронеслось по лесам и вересковым пустошам, как зеленый Солас Сид, Колдовской Огонь, и в дебрях старого дворцового сада отвернулись от ветра хрупкие белые звездочки анемонов. И когда я, взяв с собой три эскадрона Товарищей, выехал, чтобы взглянуть на укрепления, расположенные у верховий Сабрины, где до сих пор еще приходилось считаться с атаками скоттов, Бедуир еще не вернулся, и Овэйн принял командование его эскадроном.

Прошло примерно полмесяца, прежде чем мы развернули лошадей в сторону дома.

В последний день обратного пути мы подъехали к полуразвалившейся вилле на сорвиодунумской дороге перед самыми сумерками, и в обычных обстоятельствах я приказал бы разбить лагерь здесь и проделал бы оставшиеся семь или восемь миль утром; но внезапно, в тот самый момент, когда я придержал коня у заросших крапивой ворот скотного двора, куда мы часто ставили на ночь лошадей, меня охватило безумное нетерпение оказаться дома, которое отчасти было обычным желанием усталого человека увидеть свет лампы, сияющий из его собственной двери, и свою жену с рассыпанными по подушке волосами, отчасти ощущением отчаянной, настоятельной необходимости, чего-то неладного — ощущением, которое нахлынуло на меня явственно и безошибочно, точно птичий зов с вечернего неба. Это был великолепный вечер, один из тех, когда последние сияющие сумерки задерживаются гораздо дольше своего обычного времени; позже должна была выглянуть половинка старой луны, и рослый гнедой жеребчик подо мной казался достаточно свежим, как и остальные лошади.

Я крикнул своим парням:

— Что скажете, братья? Скоро взойдет луна. Если мы дадим лошадям попастись и снова отправимся в путь после того, как поедим сами, то сможем добраться до Венты к полуночи. Ну что, давайте поспешим и удивим наших жен?

Мы расседлали лошадей, напоили их и выпустили попастись и покататься по траве, пока сами перекусывали черствым овсяным хлебом и высушенными сычугами и немного разминали затекшие в седле ноги. И все это время меня снедало то безумное нетерпение, толкавшее меня вперед и все больше и больше смешивавшееся с беспричинным страхом; тень, которую нечему было отбрасывать. Мне показалось, что прошло невыносимо долгое время, прежде чем я смог, не нарушая приличий, отдать приказ снова садиться по седлам.

Луна была уже высоко, когда мы, преодолев последний прямой участок дороги, проходящий между могилами и тополями, подъехали к западным воротам Венты. Надвратные башни выделялись на фоне мерцающего неба, черные, как утесы. Но цокот копыт наших лошадей предупредил дозорных о нашем приближении, и в смотровом окне над воротами замелькали слабые желтые отсветы фонаря, послышались голоса, отдающие приказы, и тяжелые створки ворот начали со скрипом отворяться, так что мне не пришлось кричать, чтобы нас впустили. И мы шумно въехали на широкую главную мостовую Венты, и выбеленные луной улицы между темными стенами домов могли бы быть улицами какого-нибудь заброшенного города, если судить по имеющимся на них признаком жизни; только полудикая кошка с глазами, похожими на две зеленые искры ненависти, повернулась и зашипела на нас, прежде чем прыснуть в темноту; и то тут, то там с темной стороны дороги мелькала, точно разряженный ночной мотылек, какая-то женщина; и один раз заблудившийся гуляка, допоздна просидевший где-нибудь в винной лавке и теперь неуверенно пробирающийся домой, крикнул что-то насчет людей, которым обязательно нужно разъезжать по городу, гомоня, как Дикая Охота, и будить остальных, мирно спящих в своих постелях, а потом направился дальше, распевая скорбно, но с удивительной задушевностью: