Дунайские ночи (худ. Г. Малаков), стр. 13

Живет она по-прежнему, будто ничего не случилось, будто и нет рядом, за монастырскими стенами, Андрея Кашпара. У Евы много подруг в Ужгороде, Мукачеве, Виноградове, Рахове, Сваляве. Она часто выезжает в эти города. Слывет среди модниц и портних лучшей закройщицей и художницей. Она владелица подпольного ателье, доступного для очень узкого круга дам, особо денежных, особо доверенных. Любит принимать гостей и сама охотно бывает всюду, куда ее приглашают.

Собираюсь на днях навестить мадам Портиш, завязать знакомство. Что мне от нее нужно? Во-первых, я должен установить, знает ли она, что в Яворе объявился Кашпар. Во-вторых, я должен поковыряться в душе этой закройщицы-художницы, узнать, чем она на самом деле интересуется и занимается. Деликатная миссия. Противная, но необходимая.

Если Гойда не вернется из монастыря с хорошими трофеями, то я вынужден буду завтра познакомиться под тем или иным предлогом с мадам Портиш. Не ведаю, куда уведет меня «Рукотрясение», но догадываюсь, что очень далеко.

Говорят, что художники, писатели, композиторы перед тем, как начать новое произведение, много размышляют, вспоминают, восстанавливают в памяти образы друзей и врагов, заново переживают дела минувших дней: любовь и нелюбовь, страдания, удачи, победы — готовят, так сказать, себя к родовым мукам.

А чем мы с тобой, Васек, хуже композиторов, художников, писателей? Наша работа, смею утверждать, тоже творчество. Если ты согласен со мной, не ворчи на то, что я так много в последние дни размышляю, вспоминаю, сопоставляю, философствую…

Слышу шорох в кустах на том берегу потока. Наверное, Васек возвращается. Да, он!…»

Шатров закрыл записную книжку, положил ее во внутренний карман пиджака, наглухо застегнул карман «молнией», спросил:

— Ну?

Гойда изо всех сил сдерживал себя, но возбуждение все-таки прорывалось: на смуглых щеках, на лбу и шее пятнами выступил румянец. Шатрову даже показалось, что он слышит, как стучит сердце его друга.

— Присядь, Василек, отдохни, успокойся.

— А я спокоен. — Но он все-таки опустился на камень, несколько раз глубоко вздохнул, потом окунул голову в прозрачную воду ручья. Вытер лицо и волосы рукавом рубашки, блеснул повеселевшими глазами: — Сделал все, что надо. Своими руками пощупал рацию. Американская, последнего выпуска. Видел гранаты, доллары, западногерманские марки, венгерские форинты, чехословацкие кроны, польские злоты и рубли. Видел два кольта, географическую карту Закарпатья, Венгрии, Баварии, секретную фотоаппаратуру. Все это спрятано в надежном месте: в подвале, в старой винной бочке с тройным дном. Обыкновенная на первый взгляд, ничем не отличная от других. Дубовая, темная от времени, пропитанная вином, с деревянным краником-чопом. Повернешь краник — вино льется. Но если хорошо присмотреться к ней с тыла, если открыть второе днище, увидишь тайник, а за ним еще одно, третье, настоящее днище, за которым плещется вино. Тайник что надо. Если бы не Мария, не нашел бы я к нему дороги.

— Следов своих на этой дороге не оставили?

— Работа была аккуратная. И все-таки нельзя поручиться, что не наследили. Всех ухищрений врага не угадаешь.

— Надеюсь, никто тебя не видел? Никто не помешал?

— Была одна неувязка. Чуть на Кашубу не напоролся. Неожиданно, раньше срока он вернулся с виноградников и в свою хижину хотел идти. Хорошо, что Мария перехватила его, увела под каким-то предлогом на главный монастырский двор.

— Ну, а как моя особая просьба? — спросил Шатров.

— Выполнил. Правда, чисто женских вещичек не обнаружил.

— Ну вот, а говоришь — выполнил.

— Не огорчайтесь! Все в порядке. Я знаю, что вам надо.

— Да?… Интересно, что же мне надо?

— Вам нужно было установить, встречается ли Кашуба с какой-нибудь женщиной, кто она эта женщина, где живет…

— И ты установил? — Шатров с искренним изумлением смотрел на своего помощника. — Как же тебе это удалось?

— Расскажу все по порядку. В жилье Кашубы я обнаружил белье со споротой меткой, несколько носовых платков очень давнего, еще довоенного производства, домашние туфли, тоже старые, сделанные еще Батей. Все это перекочевало сюда с квартиры некоей гражданки Портиш Евы Шандоровны…

— Когда? Как?

— Мария говорит, что видела недели три тому назад, как пробиралась эта гражданка ночью в хижину Кашубы. Был и Кашуба один раз в доме Евы, вернулся оттуда с барахлишком, свежим пирогом.

— Почему же тебе Мария раньше об этом не рассказала?

— Забыла. Не придавала значения такому пустяку.

— Хорош пустяк! Ну, Вася, сматывай удочки. Едем на Дунай. Обязательно поедем. Теперь нас ничто не задержит.

ПО ДОРОГЕ НА ДУНАЙ

Гойда и Шатров, направляясь на Дунай, полагали, что пробудут там недолго, несколько дней: выяснят все о Кашубе и выедут обратно в Закарпатье. Ошиблись. Пробыли они на Дунае и на Черном море долго, до конца лета. Там, во владениях Смолярчука, оказалось главное направление операции.

До Черного моря добрались самолетом. В Одесском порту сели на старенький каботажник «Аркадия», благополучно прошедший все огненные бури Отечественной войны, и медленно, не теряя землю из виду, побрели на юг, вдоль плоского побережья.

День был безветренный, теплый, в щедром солнечном сиянии. Море спокойное, синее на глубинных местах и серо-пепельное, замутненное пресными речными водами ближе к берегу.

Далеко-далеко, до самого горизонта прорезала морскую равнину дорога, вспаханная тупоносой «Аркадией». И над ней кружились чайки, выхватывая из воды арбузные корки, куски хлеба, брошенные с кормы судна.

На палубе, в тени брезентового тента, расположились дунайские колхозницы, возвращающиеся из Одессы. Чуть-чуть хмельные от молодости, от базарных удач, от свежего морского воздуха, от доброго безделья, неожиданно выпавшего на их долю, они хохотали, задирали проходящих мимо матросов и пассажиров, потом затянули песню.

Шатров вздохнул, посмотрел на Гойду.

— Хорошо поют! Присоединимся?… Нет, нельзя. Уйдем подальше от соблазна. Пойдем, Василек, пойдем!

Шатров направился в носовую часть «Аркадии», высоко, по привычке, неся седую свою голову. Плечи его, обтянутые тесноватым, из недорогой ткани, но хорошо сшитым пиджаком, молодо распрямлены, плечи силача. Шагал он по палубе твердо, уверенно, будто был здесь не пассажиром, а хозяином, капитаном. Гойда шел позади Шатрова. Одет тоже не броско, как и полковник: темные штаны, серая спортивная куртка поверх клетчатой, раскрытой на груди рубашки. Обыкновенный парень с берегов Дуная.

Пока они шли по палубе, их преследовала песня.

У якоря Шатров сел на какие-то ящики, накрытые потемневшим от времени брезентом. Задумчиво смотрел на море, на темную полосу берега, останавливал взгляд на какой-нибудь чайке, следил глазами за ее полетом, прислушивался к песне, доносящейся с другого конца корабля, и неторопливо заполнял неразборчивыми каракулями страницу за страницей дневника для себя.

«В последнее время нет такого дня, когда бы я не поверял свои мысли бумаге. Не ожидал от себя такой прыти. Почему мне вдруг' захотелось писать? Почему мысленно рисую картину за картиной, сочиняю песни, музыку! Да, и музыку! Слышу ее. Вот и теперь — в сияющем теплом море, в высоком небе, в тревожных криках чаек, в солоноватом свежем черноморском ветре, в смехе дунайских рыбачек, в пароходных гудках.

Не думал и не гадал, что когда-нибудь потянет меня в эту область. Что со мной происходит? Может быть, всю жизнь делал не то.

Говорят, безруких фронтовиков иногда терзают странные галлюцинации. Руки нет, по самое плечо отсечена, а ноет, мозжит так явственно, будто цела, живет, действует. Нечто подобное мучает и меня. За всю жизнь не написал ни одного посредственного рассказа, не сочинил и плохой песни, ничего не нарисовал, а чувствую себя, не имея на то прав, причастным к музыке, живописи, литературе. Откуда такая галлюцинация? Чем ее можно объяснить? Чрезмерным увлечением поэзией? А может быть, это засохшие на корню таланты молодости заныли? Не знаю. Так или иначе, а я не могу, и не хочу, боже упаси, избавиться ни от нахлынувших на меня чувств, ни от мыслей. Смотрю на солнечное море и радуюсь, что оно так сияет, такое теплое — и в своей душе чувствую море. Любуюсь чайками, их дымчато-желтым оперением, их властью над ветром, над просторами, их вольностью — и не завидую. Смотрю на песенных рыбачек — староверок, сохранивших в полной неприкосновенности и чистоту русского языка и красоту русского лица, — и мне кажется, я их давно-давно знаю: кого-то любил, кому-то был другом, братом. Смотрю на Василька, смуглого, кудрявого, скромного, поднебесного жителя Карпат, думаю о том, что жить ему еще и жить, работать и работать, совершать и совершать добрые дела — и радуюсь, что такая высокая честь выпала на долю пастуха-сироты.