Чтец, стр. 15

Порой из плотного пучка на затылке выбивались непослушные прядки волос, и ветерок от сквозняка играл ими. Иногда Ханна приходила в платье с вырезом, в котором можно было разглядеть родинку на левом плече. Я вспоминал, как сдувал прядки волос на ее затылке и как целовал эту родинку. Но память лишь регистрировала воспоминания. Чувств они никаких не вызывали.

На протяжении многих недель судебных заседаний я ничего не чувствовал, я был словно под наркозом. Порою я делал усилие, чтобы пробудить в себе какие-то чувства, старался, например, представить себе, как Ханна совершает то, в чем ее обвиняют, или пытался вспомнить собственные ощущения, когда глядел на прядки волос или на родинку на плече. Но все это было похоже на то, как щиплешь себя за руку, которая онемела от анестезирующего укола. Онемевшая рука не понимает, что ее щиплют, — это знают щиплющие пальцы, знает мозг. Но в следующий же миг все опять забывается. Можно ущипнуть себя посильнее, рука побелеет. Потом циркуляция крови возобновится и кожа приобретет нормальный цвет. Но рука так ничего и не почувствует.

Кто же сделал мне этот анестезирующий укол? Может, я сам, ибо иначе происходящее в зале суда стало бы для меня просто невыносимым? Но эта анестезия действовала не только в зале суда и воздействовала на меня не только так, что я воспринимал Ханну, словно человек, который некогда страстно желал и любил ее, был мне хорошо знаком, хотя это был все-таки другой, не я сам. Я глядел на себя как бы со стороны, будь то на занятиях в университете, в общении с родителями, с братом и сестрами, с друзьями.

Спустя какое-то время мне показалось, что такое же состояние наркоза переживают и другие. Правда, это не относилось к адвокатам, которые на протяжении всех судебных заседаний демонстрировали агрессивное упрямство, несговорчивость, задиристую мелочность или хладнокровную воинственность, каждый в зависимости от темперамента или политических пристрастий. Разумеется, судебные заседания их утомляли, к вечеру адвокаты становились либо потише, либо, наоборот, наглели. Но за ночь происходила подзарядка, и утром они вновь обретали прежнюю самоуверенность, напористость и горластость. Прокуроры старались не отставать от них, пытаясь изо дня в день проявлять не меньший боевой задор. Однако им это не удавалось — поначалу из-за того, что их слишком ужасали предмет и результаты судебного разбирательства, потом начало сказываться притупляющее действие наркоза. Сильнее всего это было заметно по судьям и присяжным. В первые дни все те ужасы, о которых говорилось в зале суда — нередко со слезами, дрожащим голосом, путанно, сбивчиво или нехотя, — они воспринимали с явным душевным волнением или же со сдержанностью, которая стоила им заметных усилий. Позднее их лица приобрели вполне нормальное выражение, судьи и присяжные вновь могли улыбнуться, шепнуть друг другу что-либо, выказать некоторое нетерпение, если свидетель делался излишне многословным. Однажды, когда возник вопрос о необходимости провести выездное заседание в Израиле, они даже не скрывали оживленного интереса к возможному развлечению. Неизменно заново ужасались остальные студенты. Ведь они присутствовали на суде лишь раз в неделю, и каждый раз происходило одно и то же: ужас вторгался в их повседневную жизнь. Я же, присутствовавший на процессе постоянно, наблюдал за их реакцией опять-таки как бы несколько со стороны.

Так заключенный концлагеря, из месяца в месяц борющийся за выживание, равнодушно регистрирует ужас, который он видит у новичков. С таким же отупением регистрирует он сами убийства и смерти. Во всех книгах, написанных по свидетельствам людей, переживших концлагеря, говорится об этом отупении, о том, что жизнь заключенных сводится к немногим ограниченным функциям, люди делаются безучастными, безжалостными друг к другу, а печи крематория и газовые камеры становятся обыденным делом. Такими же обыденными они выглядят и в показаниях подсудимых, жизнь которых в концлагере тоже сводится к немногим ограниченным функциям и которые кажутся в своем отупении, безжалостности и безучастности пьяными или находящимися под воздействием наркоза. У меня возникало ощущение, что обвиняемые все еще продолжали находиться в этом состоянии, так сказать, закаменели в нем.

Уже тогда, когда меня занимало это всеобщее притупление чувств и то, что оно касалось не только преступников и их жертв, но позднее распространилось и на нас, судей, присяжных, прокуроров и протоколистов, когда я сравнивал друг с другом преступников, жертв, мертвых, живых, выживших и живущих в совсем иные времена, мне было очень не по себе, да и сейчас мне не по себе. Допустимы ли такие сравнения вообще? Если приходилось заводить разговор о подобных сравнениях, я неизменно старался подчеркнуть, что само сравнение ничуть не умаляет разницы между теми, кто оказался брошенным в концлагерь, и теми, кто пошел туда по собственной воле, между теми, кто страдал, и теми, кто причинял страдания; наоборот — именно разница играет тут наиважнейшую, решающую роль. Однако я всегда сталкивался с непониманием или возмущением даже в том случае, если затрагивал эту тему сам, а не высказывал свои соображения в качестве контраргументов в споре.

Я до сих пор задаю себе вопрос, который начал мучить меня еще тогда: что делать нам, новому поколению, с ужасными фактами истребления евреев? Нам нельзя претендовать на понимание того, чего нельзя понять, нельзя пытаться с чем-то сравнивать то, что не поддается никаким сравнениям, нельзя задавать лишних вопросов, потому что спрашивающий, даже если он не подвергает пережитые ужасы сомнению, заставляет говорить о них вместо того, чтобы, содрогнувшись перед ними, оцепенеть в стыде, сознании своей вины и в немоте. Стало быть, мы должны цепенеть в стыде, сознании вины и немоте? До каких пор? Нельзя сказать, чтобы правдоискательское и разоблачительское рвение, с которым я прежде участвовал в работе семинара, полностью исчезло в ходе судебного процесса. Но и его результат, когда осуждены были очень немногие, а нам, следующему поколению, оставалось лишь цепенеть от ужаса, стыда и сознания собственной вины, — разве он должен был быть именно таким?

5

На второй неделе было зачитано обвинительное заключение. Чтение длилось полтора дня. Подсудимой вменяется в вину, во-первых… во-вторых… в-третьих… — эти действия подпадают под статью такую-то и такую-то; в-четвертых, следующие действия образуют состав преступления, предусмотренный статьей… Ханна признавалась ответственной за преступные деяния…

Пять обвиняемых были надзирательницами в небольшом женском концлагере под Краковом, который являлся одним из филиалов Аушвица. Их перевели туда из Аушвица весной 1944 года, чтобы заменить надзирательниц, убитых или погибших при взрыве фабрики, где работали заключенные. Один пункт обвинения относился к пребыванию подсудимых в Аушвице, однако он перекрывался остальными пунктами. В чем он состоял, уже не помню. Может, он вообще не касался Ханны, а только остальных подсудимых? Или он действительно был сам по себе слишком незначителен по сравнению с другими пунктами? А может, бывшим заключенным, пережившим Аушвиц, было невыносимо участвовать в процессе, где тех, кто служил в этом лагере и кого удалось поймать, судили за что-то другое, а не за их деяния в Аушвице?

Конечно, эти пять подсудимых не представляли собою лагерное начальство. Ведь существовал еще комендант лагеря, и охрана, и другие надзирательницы. Большинство охранников и надзирательниц погибли под ночной бомбежкой при эвакуации заключенных на запад. Впрочем, некоторые из них скрылись той же ночью; их до сих пор не смогли разыскать, как и коменданта лагеря, исчезнувшего куда-то еще при отправке эшелона.

Из заключенных ту ночь не пережил почти никто. В живых остались лишь мать и дочь; как раз дочь и написала опубликованную в Америке книгу, где рассказывалось о концентрационном лагере и об эшелоне, отправленном на запад. Полиция и прокуратура разыскали не только пятерку обвиняемых, но и нескольких свидетелей, проживавших в той деревне, где разбомбили эшелон. Главными свидетелями были дочь, приехавшая в Германию, и ее мать, оставшаяся в Израиле. Судьи, присяжные, прокуроры и адвокаты ездили туда, чтобы получить от нее свидетельские показания. Это был единственный эпизод судебных заседаний, который прошел без моего присутствия.