Чтец, стр. 13

Последние школьные годы [45] и первые университетские остались в памяти как вполне счастливое время. Однако и рассказать о нем нечего. Слишком уж оно было беспроблемным: без особых проблем был получен аттестат зрелости; без особых проблем шла учеба в университете на юридическом факультете, выбранном довольно случайно; без особых проблем складывались романы и происходили расставания. Все давалось мне легко, все было легковесным. Может, поэтому у меня и сохранилось так немного воспоминаний? Или я сам ограничился немногими? Кстати, существуют ли вообще счастливые воспоминания, нет ли противоречия в самом этом словосочетании? Когда я оглядываюсь назад, в голову приходит довольно много таких ситуаций, которых я стыжусь и которые причиняют мне боль; я знаю, что пережитое с Ханной хотя и ушло в прошлое, однако осталось для меня неразрешенной проблемой. После Ханны я никому не давал унижать себя, ни с кем не обращался так, чтобы чувствовать себя виноватым, и никого не любил так, чтобы разлука причинила мне боль, — все это не было осознанной установкой, скорее результатом некоего ощущения.

Я обзавелся манерами человека, уверенного в себе и своем превосходстве, которого ничто особо не трогает, ничто не может сбить с толку, обескуражить. Я не брал на себя никаких обязательств. Помнится, один из учителей разглядел все это во мне, он пытался вызвать меня на откровенность, но я резко отшил его. Помню я и Софи. Вскоре после того, как Ханна уехала из нашего города, у Софи обнаружился туберкулез. Она провела три года в санатории и вернулась, когда я уже был студентом. Ей было одиноко, она искала контактов со старыми друзьями, поэтому мне было совсем нетрудно завоевать ее сердце. После того как мы с ней переспали, Софи почувствовала, что по-настоящему не очень-то интересовала меня; со слезами на глазах она причитала: «Что же произошло с тобой, что произошло?» Помню деда, [46] который в один из моих последних визитов хотел благословить меня перед смертью, однако я заявил, что не нуждаюсь в его благословении, поскольку в таковое не верю. Трудно представить себе, чтобы подобные поступки не вызывали у меня никаких угрызений совести. Ведь я помню, что порою даже от маленького проявления доброжелательности, ласковости в горле у меня появлялся комок, независимо от того, адресовалось это проявление мне или нет. Я мог таким образом отреагировать, например, на какую-нибудь сентиментальную сцену в фильме. Подобное сочетание черствости с сентиментальностью удивляло меня самого.

2

Ханну я увидел снова в зале суда.

Это был не первый и далеко не самый крупный процесс, [47] связанный с концентрационными лагерями. Наш профессор — один из немногих, кто занимался тогда нацистским прошлым и соответствующими судебными делами, — решил сделать этот процесс темой семинара и хотел с помощью студентов сначала проследить ход всех судебных заседаний, а потом проанализировать их. Не знаю, хотел ли он этим что-то проверить, доказать или, наоборот, опровергнуть. Помню только, что на семинаре шла дискуссия о недопустимости наказания за преступление, которое не предусматривалось законом на момент совершения. [48] Достаточно ли для осуждения служивших в концлагерях надзирателей, охранников, палачей, чтобы в тогдашнем уголовном кодексе существовала статья, которая предусматривала соответствующее преступление, или же важно, как трактовалась и применялась тогда эта статья, подпадали ли под нее люди, которые теперь считаются преступниками? Что такое право? То, что зафиксировано текстом закона, или же то, что реально существует и соблюдается в обществе, если в нем все нормально? Наш профессор, человек пожилой, вернувшийся из эмиграции, [49] но остававшийся изгоем среди немецких правоведов, участвовал в дискуссии весьма активно, используя всю свою эрудицию, но в то же время и несколько дистанцированно, с позиции ученого, который понимает, что для решения подобной проблемы одной эрудицией не обойдешься. «Посмотрите на обвиняемых. Ведь вы не найдете среди них ни одного, кто всерьез считает, что тогда он имел право уничтожать людей».

Его семинар начался зимой, а судебный процесс — весной. Он продолжался много недель. Заседания шли с понедельника по четверг, на каждый из этих четырех дней профессор отряжал группу студентов, чтобы все запротоколировать, слово в слово. В пятницу проводилось семинарское занятие, на котором осмыслялись события прошедшей недели.

Осмысление! Осмысление прошлого! Мы, студенты, участники семинара, считали себя авангардом тех, кто взялся за осмысление прошлого. Мы настежь распахивали окна навстречу свежему ветру, чтобы он наконец смел пыль с истории, со всех ужасов прошлого, преданных забвению нашим обществом, вычеркнутых им из памяти. Мы хотели ясности. Мы тоже не слишком полагались на правоведческие премудрости. Осуждение необходимо, это не подлежало для нас сомнению. Также не подлежало сомнению, что речь идет не просто об осуждении того или иного охранника концлагеря, конкретного исполнителя. Суд шел над целым поколением, которое востребовало этих охранников и палачей или, по крайней мере, не предотвратило их преступлений и уж во всяком случае не отвергло их хотя бы после 1945 года; мы судили это поколение и приговаривали его к тому, чтобы оно хотя бы устыдилось своего прошлого.

Нашим родителям выпали в Третьем рейхе разные роли. Некоторые из наших отцов попали на фронт, среди них двое или трое были офицерами вермахта, один — офицером войск СС; кое-кто сделал карьеру в качестве чиновника или юриста, среди наших родителей числились учителя и врачи, дядя одного из нас занимал высокий пост в рейхсминистерстве внутренних дел. Уверен, что, если бы они согласились отвечать на наши вопросы, их ответы сильно отличались бы друг от друга. Мой отец не любил рассказывать о себе. Но я знал, что он лишился должности доцента философии [50] за объявленную лекцию о Спинозе, после чего пережил войну, кормя себя и нас тем, что работал редактором в издательстве, выпускавшем карты и книги для любителей пешего туризма. За что же устыжать его, приговаривать к раскаянию? Тем не менее я делал это. Мы приговорили их всех к раскаянию хотя бы за то, что уже после 1945 года они терпели бывших преступников в своей среде, не отворачивались от них.

У нас, студентов семинара, который занимался судебным процессом по делу об охранниках и надзирателях концентрационного лагеря, сформировалось сильное чувство общности. Другие студенты называли нас иронически «лагерниками», мы приняли это прозвище и сами стали называть себя так. Других не интересовало то, чем мы занимались, — они находили наш интерес странным, многих эта тема, даже отталкивала. Пожалуй, то рвение, с которым мы исследовали ужасы прошлого, чтобы предъявить их другим, было действительно отталкивающим. Чем ужаснее оказывались события, о которых мы читали или слышали, тем больше уверялись мы в правоте нашей просветительской и обвинительной миссии. Даже тогда, когда всплывшее событие заставляло нас самих содрогнуться, мы с триумфом возглашали: вот оно, глядите все!

Я записался на этот семинар из чистого любопытства. Все-таки что-то свежее, а не вечное пережевывание истории торгового права, преступники и соучастники, саксонское уложение законов и ветхие древности философии права. Поначалу я вел себя и здесь с вошедшими в привычку высокомерием и независимостью. Однако в течение зимы мне все менее удавалось освободиться из-под власти тех событий, о которых мы читали или слышали, и рвения, охватившего всех студентов нашего семинара. Возможно, остальным я еще продолжал казаться нахальным, самоуверенным. Однако сам я обрел за зиму ощущение сопричастности с другими, ощущение того, что вместе с другими я занят праведным, нужным делом, и это было хорошее чувство.

вернуться

45

Последние школьные годы… — три последних класса гимназии (с 11-го по 13-й).

вернуться

46

Помню деда… — Дед самого Бернхарда Шлинка по отцовской линии был профессором Дармштадского высшего технического училища, дед по материнской линии — швейцарским издателем.

вернуться

47

…не первый и далеко не самый крупный процесс… — Намек на один из Франкфуртских процессов над эсэсовцами, служившими в концлагере Аушвиц. Первый судебный процесс, который шел с 20 декабря 1963 г. по 20 августа 1965 г., привлек к себе огромное внимание немецкой и международной общественности. За ним последовало еще несколько процессов, уже не столь громких (1964–1966, 1967–1968, 1973–1976). Суд, описываемый в романе, начинается весной 1966 г. и завершается в конце июня, что не соответствует ни одному из реальных судебных процессов.

вернуться

48

…дискуссия о недопустимости наказания за преступление, которое не предусматривалось законом на момент совершения. — Тема одной из наиболее острых юридических дискуссий того времени, поскольку на этом тезисе строилась защита обвиняемых на судах над нацистскими преступниками.

вернуться

49

…вернувшийся из эмиграции… — Среди преподавателей Гейдельбергского университета, у которых учился Шлинк, действительно были как эмигранты, вернувшиеся в Германию, так и бывшие активные приверженцы нацистского режима.

вернуться

50

…лишился должности доцента философии… — Отцу Бернхарда Шлинка нацисты запретили заниматься преподавательской деятельностью.