Рассечение Стоуна, стр. 118

Она плакала. Прошло немало времени, прежде чем она погладила меня по голове и поцеловала.

– Мне надо в ванную.

Я ее не отпустил. Во мне снова нарастало возбуждение. Я опять оказался в ней.

– Прошу тебя, Мэрион, – взмолилась она.

Не выходя из нее, я обхватил Генет руками, перекатился на спину и усадил ее на себя. Ее груди воспарили надо мной.

– Хочешь писать? Валяй, – задыхался я. – У тебя уже есть опыт.

Я обнял ее и изо всех сил прижал к себе. Ноздри мне щекотал запах лихорадки, крови, секса и мочи. Я кончил еще раз.

И сдался. Позволил ей соскользнуть с себя.

В субботу утром я проснулся поздно. Ее голова лежала у меня на плече, глаза смотрели на мое лицо.

Я опять овладел ею – мне уже трудно было себе представить, как я мог так долго отказывать себе в таком наслаждении.

Окончательно продрал глаза я в два часа дня. Судя по звукам, она была на кухне. Вернувшись из ванной, я заметил кровь на простынях. Сдернул с кровати постельное белье и положил стираться.

Она принесла две чашки кофе, курицу и две ложки для меня. Ее опять знобило, в халате ей было холодно, зубы выбивали дробь, то и дело нападал сухой кашель. Халат на ней распахнулся. Она смотрела, как я перестилаю постель.

– Извини, – смущенно произнесла она. – Кровь у меня идет из-за тех шрамов… Всегда идет, когда… я с мужчиной. Подарок от Розины. Хочешь не хочешь, а вспомнишь о ней.

– Больно? – Я принял у нее кофе.

– Поначалу. И если давно никого не было.

– А жар у тебя давно? Ты рентген делала?

– Я скоро поправлюсь. Просто сильно простудилась. Надеюсь, ты не заразился. Я нашла у тебя в шкафу «эдвил»* и приняла пару таблеток.

– Генет, ты должна…

* Товарный знак болеутоляющего и жаропонижающего средства – ибупрофена; рекламируется от простуды, головной, зубной и мышечной болей, от артритов и невралгии.

– Я поправлюсь, доктор. Честное слово.

– Расскажи, за что тебя посадили. Улыбка исчезла. Она покачала головой:

– Прошу тебя, Мэрион. Не надо.

Я знал: ее рассказ меня вряд ли порадует. В нем замешан другой мужчина. Но я должен был выслушать. И потому, когда мы перешли в библиотеку, я настоял.

Он был интеллектуал, бунтарь, зачинщик. Эритреец, вышедший из игры, как и она. Имени его она называть не стала – и без того рассказывать тяжело. Достаточно сказать, что он завоевал сердце ее ребенка (отец ребенка погиб в боях), а немного погодя – и ее собственное. Место действия – Нью-Йорк, вскоре после ее прибытия. Ей казалось, ее жизнь только начинается. Они поженились. Через год она уже носила под сердцем его дитя. И тут она начала подозревать, что он ей изменяет. Генет раздобыла адрес той женщины, забралась в ней в квартиру, спряталась в платяном шкафу и полдня прождала. Ближе к вечеру парочка явилась. Муж и его белая любовница предались блуду, оглашая окрестности криками и сопением, а Генет все никак не могла решить, обозначать ли ей свое присутствие.

– Мэрион, пока я сидела у этой женщины в шкафу, уставившись на ее пояса, что свернулись в корзинках, точно змеи, вся моя жизнь после смерти Земуя встала у меня перед глазами.

Ну прибыла я в Америку, и что дальше? Всю свою любовь я отдала мерзавцу, который ее никак не заслуживал. Я любила его – как это ты выразился? – больше себя самой. Я отдала ему все. Значит, если я собиралась ему мстить, мне следовало пожертвовать всем, самой своей жизнью. Во всем мире есть только один мужчина, достойный такой жертвы. Это ты, Мэрион. В юности я была такая дура, что не понимала этого. Такая дура.

Он не стоил такой жертвы, но я уже не могла остановиться. Повторилась прежняя история – в любви мне тоже потребовалось совершить нечто выдающееся. Если уж не удалось примазаться к его славе – а я была уверена, что он прославится, такой умный, такой ученый, – то…

Впервые я поняла, что такое пролетариат. Это – я, всегда им была, и действовать мне предстоит по-пролетарски. В руках у меня оказалась опасная бритва.

Я начала тоненько петь. Они меня не видели, а я их видела.

Я вылезла из шкафа. Отрежу ему мускул любви, думала я, отхвачу, будто стебелек хны. На такое становишься способен, только если любил кого-то до того самозабвенно, что тебя уже ничего не сдерживает, да от тебя ничего и не осталось, все перегорело. Понимаешь? (Я понимал это слишком хорошо.) Если бы дело обстояло не так, я бы просто сказала ей: «Бери его, береги его, скатертью дорога». А я на них набросилась.

Я их порезала, правда, не так сильно, как задумала. Они убежали. Я дождалась полицейских. Мне казалось, я сбросила кандалы, в которые мои руки были закованы всю жизнь. Я искала величия – и получила его. Я обрела свободу в ту самую минуту, когда меня свободы лишили.

Она посмотрела на мое лицо и засмеялась.

– Генет умерла в тюрьме, Мэрион. Генет больше нет. Когда у тебя отнимают живого ребенка, умираешь. Ничего важного в моей жизни больше не осталось. Я – покойница.

У тебя есть я, Генет. У нас все только начинается. Но слова эти остались несказанными. В кои-то веки я поостерегся, послушался голоса разума.

Такого необычного сострадания я не испытывал никогда, оно было лучше, чем любовь, оно освобождало меня, избавляло от нее. Мэрион, сказал я себе, она обрела величие. А коли человек велик, что ему еще надо?

Глава четырнадцатая. Сатанинский выбор

Если оглянуться назад, моя болезнь началась в воскресное утро, в ту светлую минуту, когда просыпаешься в полной тишине и сознаешь, что один дома, а ее нет. Сорок три дня спустя накатила первая волна тошноты, этакое цунами, словно Везувий обрушился в море. Потом на меня спустился древний туман, клубящаяся мгла родом с гор Энтото, пронизанная голосами животных. А на сорок девятый день я потерял сознание.

Примечательно, что жизнь может в корне измениться из-за такой безделицы, как решение открывать или не открывать дверь. Я впустил Генет в пятницу. Через два дня она исчезла, не попрощавшись, и ничто уже не было таким, как прежде. Она оставила на обеденном столе крест святой Бригитты – видимо, в дар мне. Когда-то крест принадлежал ее отцу а еще раньше – канадскому солдату по имени Дарвин.

Рассказ о ее бывшем муже тянулся, словно осложненный грипп. Что ж, я сам настоял. Оказалось, Генет способна на бескорыстную любовь – только не со мной. И все-таки между нами в моем доме установилось некое равновесие – а может, нам просто показалось, – как между детьми, играющими в семью, в доктора.

После работы я летел домой в надежде, что Генет ждет меня на крыльце. У меня сердце екало, стоило мне взглянуть на желтую бумажку, прилепленную с внутренней стороны сетчатой двери: «Ключи у соседа. Его фамилия Холмс. Чувствуй себя как дома». Всякий раз я перечитывал записку: мне все мерещилось, я что-то упустил. Признаюсь, я даже оставил у двери огрызок карандаша, чтобы ей было чем написать ответ.

К пятнице, через неделю после того, как я затащил ее к себе, желтая бумажка рявкнула: БОЛВАН! Карандаш ее поддержал: БОЛВАН ВЫСШЕЙ КАТЕГОРИИ! Я сорвал записку и выкинул карандаш на улицу.

Я не злился на Генет. Она была, по крайней мере, последовательна. Я злился на самого себя, ведь я по-прежнему ее любил, во всяком случае, любил мечту о нашем духовном единении. Чувства мои были неразумны, иррациональны и неизменны. Боль тоже не менялась.

Сидя в ту ночь у себя в библиотеке за бутылкой виски, которой я за четыре часа нанес куда больший урон, чем за весь прошедший год, я прокручивал в голове наш последний разговор. Она свернулась калачиком в кресле, на котором сейчас сидел я, на ней был мой халат, который сейчас на мне. Я подал ей чай – еще один отличительный признак дуралеев, стигмат, по которому их сразу можно безошибочно распознать.

– Мэрион, – мягко сказала она, водя глазами по книжным полкам, – судя по тому, как ты описал квартиру отца в Бостоне, твое жилище мало от нее отличается.

– Не смеши меня, – буркнул я. – Эти полки я соорудил сам. У половины книг нет ничего общего с хирургией. У меня своя жизнь.