Белая книга, стр. 3

Читал как-то я ее своему сыну, а он меня спрашивает: «Пап, а почему вот тут нет картинки?» Иллюстрации автора являются неотъемлемой частью книги, но они не сопровождают в ней всякий эпизод. И хорошо, что это так. И я отвечаю сыну: «А ты попытайся сам представить, как лежит груда сельдей в бочке у Абрама — одна на другой — и как тебе хочется их попробовать. Можешь?» Мальчишка уставился в какую-то неопределенную точку, и вот я уже вижу, как у него потекли слюни.

И образному мышлению учит эта книги… Но главное ее достоинство — большая и умная любовь к простому, скромному человеку, чьи руки создают на земле красоту. Выходец из народа, автор ее до конца жизни остался глубоко народным писателем. Человек гармонического душевного склада, он воспевал красоту народного характера, красоту жизни во всем ее многообразии. «Счастлив тот, кто стремится прожить дни свои в единении с природой, в ладу с людьми», — говорил он. Всю свою долгую жизнь наблюдая и постигая людей, он сам стремился к нравственному совершенствованию, потому не случайны его слова: «Хотя бы когда-нибудь в будущем суметь бы мне подняться на более высокую ступень человечности». И, побывав еще раз в мире «Белой книги», светлой книги, хочется повторить эти слова вместе с Янисом Яунсудрабинем.

Марис Чаклайс

РАССКАЗЫ

Если входишь, в сумрак леса,
Оглянись: над полем небо,
Озарится взор твой светом,
Синевою лучезарной.
В сумрак старости войдешь ты,
Оглянись на годы детства —
Озарится сердце светом,
Лучезарной чистотою.

У НАС НА ХУТОРЕ

Белая книга - i_002.png

Хоть и похожи один на другой крестьянские хутора, а все ж, сдается мне, такого, как наш, не было во всей Верхней Курземе. И купол неба над ним был выше и облака белее, — там, за старой избой, на них покоились верхушки берез. Ни на одной крыше не видал я такого зеленого мха, как на нашей, и такой трубы из красного кирпича. Вся пунцовая, восседала она средь зеленого мха и временами пускала дым, а по вечерам, укутавшись своим же дымом, почти не показывалась. Наверху у нее выкрошилось несколько кирпичей и щербины закоптились дочерна.

Над крыльцом под стрехой насест для голубей. В зимнюю пору эти милые птицы сидели там рядком, нахохлившись, а весной, воркуя, кружили по двору — отыскивали соломины и тонкие прутики для гнезда. Спустя время над краем голубиного насеста высовывались толстые светло-желтые клювики: вывелись птенцы.

Снаружи наша изба была серая, как осиное гнездо, как серая бумага, когда вымокнет и подсохнет. Иные бревна покосились. Подле крыльца сколотили лавочку — людям посидеть или ведра сушить.

Окна в избе неодинаковые: в самых больших по шесть стекол, в самых маленьких по одному. Зато на всех окнах ставни. Похоже, их когда-то белили, а может, и нет. Стекла в некоторых окошках очень красивые, цветные, переливчатые, только трудно сквозь такие что-нибудь разглядеть.

Входная дверь сбита из трех досок. Между досками, будто черные веревки, от самой притолоки до высокого порога тянулись щели. И сверху и снизу дверь прилегала неплотно, зимой в сени надувало снегу, хотя домочадцы зорко следили, чтобы ее притворяли. Поутру, едва слетев с чердака, куры жадно клевали этого белого пришельца, спозаранку им очень хотелось пить.

Когда наружную дверь притворяли, в сенях бывало сумрачно и холодно. В углу за дверью дремали помело для печки, хлебная лопата и кочерга. Не ахти какая трудная у них работа, зато жаркая. Вот почему все эти три постояльца, обитавшие в сенях за дверью, быстро старились и приходили в негодность. Только и видишь: опять старый банный веник вконец измочалился, а ручка кочерги опять укоротилась, и вот уже в печи шуруют приделанной к ней железякой от старого колесного обода. Лопате жилось куда легче! Ноша у нее хоть и тяжелая, но прохладная, да и помело с кочергой ей дорогу разравнивали. Только бы над огнем просунуться в печь, и дело с концом. Да, лопате жилось легко, оттого она, тетеха неуклюжая, была такая ленивая. Иной раз — глаза бы на нее не глядели.

На двери в батрацкую была красивая ручка, железная, витая, как веревка, затейливо выгнутая, а над ней тоненькая клямка в виде сердечка. Вверху дверь закреплялась бечевкой, чтобы не распахивалась настежь и не оббивала бок печи.

Печь — большущая, высоченная, под потолок. Наверху умещалось всего несколько плошек, связка лука да лукошко с гороховой соломой — для охоты на тараканов.

Охотились на тараканов обычно по ночам. Дно лукошка обмазывалось тестом или размятой вареной картошкой, а сверху клали солому, чтобы усатым обжорам труднее было выбраться на волю. И тогда спокойно бери лукошко, выноси во двор да вытряхивай на снег. Всех тараканов, что не запрятались в снегу и не унес ветер, поутру склевывали созванные петухом куры. Тараканам пощады не было.

Пол в избе был глинобитный — яма на яме. В те, что побольше, наливали воду для кур. Батрацкая сразу становилась огромной, а ямки с водой поблескивали на полу, точно малые озерца.

Сбоку к печке притулилась плита, старая плита с треснувшими кругами. Они то и дело сваливались в огонь, когда с них снимали горшки. В дальний конец плиты вмурован большой котел, в котором готовили корм для скота, кипятили воду для стирки, а в праздники варили кофе или чай. Крышка котла всегда была до блеска начищена. Стоило поднять ее — и в потолок шибало паром, будто кто-то его подбрасывал из котла. Возле плиты громоздилась целая гора хвороста и щепок. Ночи напролет в ней с писком сновали мыши.

Вот какое у нас было жилье. А когда зимним воскресным днем выглянет солнышко и сквозь маленькое оконце протянет до самого пола мерцающие голубые ленты, наша просторная, чисто прибранная батрацкая, где стояли кровати, прялки, кросна, преображалась, как в сказке. Всяк, кто входил в нее, радостно всплескивал руками.

Из сеней вторая дверь вела в каморку хозяев. Когда дверь отворяли, клямка позвякивала, будто тихонько ржал жеребенок. Закуток у хозяев был совсем маленький, всего и места — для кровати да трех тяжелых стульев. У дверей небольшая печка. У окна на стене тикали часы с позеленевшей длинной цепью и циферблатом, расписанным розами. В каморке тоже был глинобитный пол, только куда ровнее и чище, чем в батрацкой, и сухой, кур сюда не пускали.

Стены были выбелены известкой, но кое-где побелка облупилась и проглядывали плетения желтоватой дранки.

Старый стол на тонких, хилых козелках понуро скособочился в сторону окна. Он был сосновый, когда-то крашен в черный цвет, потом стерся, его покрыли коричневой краской, но и она стерлась. Мягкие слои дерева впитали краску и еще оставались темно-коричневыми, а жесткие слои проступали белыми полосами, яркими, волнистыми, будто нарисованными. На столе стоял большой горшок со столетником. Разболится зуб у кого-нибудь из домочадцев или соседей и тогда у столетника исчезает один из нижних листов. Но все равно он не редел. Еще на столе стояла белая круглая солонка, всегда на одном и том же месте, будто ее там приклеили. А в солонке — крупная сыроватая соль.

Окно в комнатушке большое, подоконник и рама добела выскоблены. В окне шесть стекол, прозрачных, как воздух. Летом окно почти сплошь закрывала резная листва любистка с желтой дымкой цветов. А зимой за окном день и ночь качались его голые стебли, сухие, безжизненные, как лучины.

Вторую часть избы занимала кладовая. Она делилась на две половины. Из сеней через высокий порог сперва попадали на батрацкую половину. Тут не было на двери красивой ручки с клямкой, а только старая стертая задвижка. Хозяйскую половину отгораживала стенка с дверным проемом, но без двери.