Пистоль Довбуша, стр. 30

Но и уступать им он тоже не собирается.

Поземка замела следы…

На площади, посреди села, несколько дней раскачивались на виселицах тела трех казненных, ни в чем не повинных крестьян. Жандармы приказали: трупы не снимать. Пусть, мол, висят для устрашения.

Фашисты мстили за взорванный тоннель. Во всех ближних селах они производили аресты, расстрелы.

Самый короткий путь через горы был закрыт. Поезда теперь ходили по другой ветке. А также через северный перевал. Дорога эта часто вскакивала на мосты, переброшенные через глубокие, круглые обрывы, ущелья. То она пробивалась сквозь густой и грозный лес, то убегала прочь от нависших над нею седых огромных скал. То, отдохнув немного в долине, вновь ныряла в черный тоннель.

Фашисты, выглядывая из окон вагонов, втягивали головы в плечи, закрывали глаза от страха. Они проклинали все пути через Карпаты, где часто случались аварии, где не раз их обстреливали партизаны.

Гитлеровцы лихорадочно восстанавливали тоннель у Латорицы. Они чинили его сами, не доверяя даже своим союзникам-хортистам. Через месяц работа была закончена. Охранял теперь тоннель вооруженный до зубов взвод немцев-эсэсовцев.

На полустанке вновь загудели паровозы. На восток шли и шли эшелоны, но солдаты уже не горланили бравых песен, как раньше. Неудачи на фронте согнали с их лиц былую самоуверенность, наглость.

Почти в каждой хате знали о победоносном наступлении Красной Армии. Эти вести передавались из уст в уста. И никакие угрозы, ни казни не в силах были затушить радость в душе закарпатцев, вспыхнувшую ярким пламенем надежду.

В горах шла напряженная работа. Строились железобетонные укрепления. Фашистам не хватало рабочих рук. Они часто устраивали облавы в городах и селах, забирали людей и отправляли их в горы. В стужу и в холод работали там, за колючей проволокой, тысячи голодных закарпатцев.

Однажды в тусклый морозный день в Дубчанах появился отряд жандармов и гонведов. Они ходили из хаты в хату, хватали мужчин, строили их в колонну, чтоб потом отправить в горы. Над селом повис плач женщин и детей. Все знали: редко кому удается вернуться обратно с каторжных работ.

Стоял в колонне и отец Юрка, Григорий Негнибеда. Рядом с ним еле держался на ногах отец Дмитрика. После рождества он уже не мог пойти на лесосеку. Туберкулез окончательно приковал его к постели. Жандармы вытолкнули его, больного, на улицу. Приказали стать в строй.

Дмитрик схватил отца за руку, и казалось, никакая сила не оторвет его от него.

— Я с вами, нянько! С вами! — повторял он с какой-то отчаянной решимостью, глотая слезы.

За это короткое время отец стал для него еще дороже, ближе.

В тот вечер, после ареста Антала, Дмитрик думал, что отец будет бить его, ругать. Но тот молчал. Он смотрел куда-то за окно и будто не замечал сына.

Дмитрик, потрясенный случившимся, забился в угол и безутешно плакал. Лучше бы его нянько избил. Пусть бы наказал как угодно! Ему легче было бы вынести побои, чем этот отчужденный взгляд.

Мать лежала на печке и стонала, но Дмитрик ничего не слышал и не видел, кроме лица нянька — бледного и усталого, сурового и грустного. А ведь сегодня он был таким веселым! «Что я наделал, что натворил?» — казнил себя Дмитрик.

Он впервые задумался. Не такой уж Антал и плохой, каким его считают пан превелебный и мама. Не мог же нянько так уважать плохого человека! Нет! Тут что-то другое! Что именно, Дмитрик не понимал. Но в глубине души чувствовал: прав отец.

Мысли роились в голове. От них становилось все тяжелее. Почему пан превелебный всегда интересовался, о чем говорят крестьяне? Дмитрик, не задумываясь, рассказывал все, что слышал. Ведь мама повседневно твердила: «Пан превелебный самый добрый и самый честный. Он не только службу правит, но и о порядке в селе заботится». Дмитрик верил ей. Но почему она ни разу не остановила сына, когда он приносил ей пенге? Почему не спросила его, за что он их получал? А вдруг пан превелебный и других крестьян, как Антала, выдавал жандармам?

«Может, он о порядке заботился?» — подумал мальчик, но это не оправдало его, не принесло облегчение. Выходит, не одному венгру Дмитрик причинил зло? Как же теперь его, вот такого, будет любить нянько?! Как жить дальше?

Мальчика охватило такое безысходное горе, что он уже даже плакать не мог. В душе рождались и отчужденность к матери, и ненависть к пану превелебному. Такие чувства пугали его, мучили. Разве не грех так думать?

Хотелось кинуться к отцу, прижаться к его груди головой, выплакать беду.

Вспомнилось, нянько часто повторял: «Не тот жебрак, у кого порванный сардак, а тот, кто совесть свою потерял».

А вдруг и Дмитрик потерял свою совесть? Разве будет нянько уважать его? Вон он даже смотреть не хочет в его сторону… Тоже, наверно, думает: его Дмитрик — доносчик.

И опять что-то сдавило горло, слезы потекли ручьем.

Всплыли в памяти и слова матери: «Зачем совесть, когда в желудке пусто?»

Сегодня Дмитрик съел большой кусок сладкого торта. До сих пор не хочется есть. Но почему так тяжело, будто что-то жжет внутри?

Нянько, нянько!.. Хоть бы раз он оглянулся, посмотрел на него!

Так и уснул тогда Дмитрик, с невысохшими дорожками слез на лице.

И приснилось ему: идут они с отцом по зеленому лугу. Нянько поет какую-то незнакомую, но очень веселую песню. Хорошо Дмитрику с ним! Его рука утонула в широкой ладони отца, и мальчику так приятно ощущать ее тепло!

Навстречу им идет Антал, как всегда бодрый, жизнерадостный.

«Вы уже не сердитесь на меня, нянько? — спешит спросить Дмитрик. — Видите, ничего с Анталом не случилось!»

«Ничего, говоришь? Нет, это не так!..» — говорит отец, и лицо его опять суровеет.

И тут же начинает его душить кашель. Он так сильно кашляет, что дрожат на деревьях листья. Красные пятна выступают у него на рубашке. На траве тоже что-то алеет. Может быть, то маки расцвели? Ой, нет!

— Нянько! — в ужасе вскрикнул Дмитрик и проснулся весь в поту.

На лавке, у окна, сидел отец и кашлял. Его кашель, наверно, и разбудил Дмитрика. «Ой, кажись, нянько вовсе не ложились. Так и сидят!» — подумал он.

— Что кричишь так, сынку? — спросил отец, тяжело дыша.

Что это? Не почудилось ли Дмитрику? Нянько заговорил с ним! Был ли он когда-нибудь счастливее! Он вскочил на ноги, кинулся к нему, обвил шею худыми руками впервые за долгие месяцы.

— Нянько, не сердитесь, не сердитесь, нянё! — шептал мальчик.

И вдруг точно плотина рухнула в душе Дмитрика. Радость и отчаяние, любовь к отцу и ненависть к пану превелебному, раскаяние забурлили в потоке слов. Говорил он быстро, захлебываясь, словно боялся, что нянько отвернется, уйдет и он потом уже никогда не сможет ему высказать все наболевшее, все, что передумал накануне вечером.

— Если можете, нянё, то любите меня хоть немножко! — закончил он. В его голосе было столько мольбы и надежды!

— Тут и я виноват, что такое стряслось… — Нянько смотрел в окно, и казалось, он не к Дмитрику обращается, а разговаривает с собой. — За работой да за заботой проглядел я тебя, сынку… — И, помолчав, добавил: — Одно только и радует меня, что ты сердцем почуял, что Антал хороший человек, сердцем понял, что натворил беду…

В окно несмело заглядывал белесый рассвет. В хате было тихо. Мама и младшие ребятишки еще спали. А отец с сыном долго сидели на лавке и разговаривали. Шепот отца был то ласковым и теплым, то строгим, гневным и суровым.

Дмитрик боялся проронить хотя бы одно слово. Все услышанное было для него таким неожиданным, новым.

Разве забудем когда-нибудь нянько, как Антал заступился за него перед хозяином?

«Ты больше кашляешь, чем работаешь! — кричал тот. — Завтра же рассчитаю тебя!»

Дмитрик будто наяву увидел: вперед выступил Антал, смелый и сильный.

«Тогда нас всех рассчитайте. Все уйдем домой!»

И лесорубы, как один, бросили свои топоры, перестали работать.