Семьдесят два градуса ниже нуля, стр. 14

ОБЪЯСНЕНИЕ

Перед выходом из Мирного Тошка ярко расписал снаружи камбузный балок. На одной стенке был изображен императорский пингвин, чем-то неуловимо похожий на Петю Задирако. Одним ластом пингвин держался за живот, а другим совал в клюв бутылку с этикеткой «Касторка». Надпись гласила: «Заходи — угощу!» Противоположную стенку украшала жизнерадостная коровенка с рекламным стендом на рогах: «Вперед, вегетарианцы! Му-уу!», — а на торцовой стороне девушка в чрезвычайно экономном купальнике призывно восклицала: «Попробуй, догони!» Гаврилов велел заменить эту безыдейную надпись на более выдержанную, однако Тошка дерзко ответил, что у него кончились белила.

Сначала при виде камбузного балка походники не могли сдержать улыбок, но потом привыкли, а кроме них оценить Тошкино искусство было некому. К тому же солнечный диск выползал как раз в то время, когда поезд останавливался на отдых. Заманчиво было поглазеть на мир в свете уходящего дня, но еще больше манила постель. А потом темнело, и все краски становились на один цвет. Так что и страдающий животом пингвин, и развеселая коровенка, и ехидная девушка внимания больше не привлекали.

Встречи на камбузе три раза в сутки были для людей маленьким праздником. В походе камбуз — центр притяжения, столовая и клуб, единственное место, где люди могут собраться и посмотреть друг на друга. Шесть человек садились за откидной столик, остальные размещались по углам. В тесноте, да не в обиде.

Раньше на камбузе было тепло, электрическая плита поддерживала нужную температуру даже в сильные морозы. Но уже через неделю после выхода из Мирного камбузная электростанция, работавшая на бензине, вышла из строя: двигатель гнал масло, оно горело, и в помещении нечем было дышать. Пришлось вместо электрической плиты ставить газовую, а на большой высоте пропан сгорал не полностью, и камбуз приходилось часто проветривать. К тому же после пожара баллонов с газом оставалось в обрез, и газ следовало экономить. И если в пути камбуз получал тепло от двигателя тягача, то на стоянке в помещении было холодно и неуютно. Когда Сомов глушил двигатель, камбуз быстро покрывался инеем, и на потолке образовывались сосульки. Температура, правда, ниже нуля не опускалась, но никто не раздевался, и даже Петя, несмотря на свою крайнюю, чуть ли не анекдотическую аккуратность, не снимал рукавиц, а белый халат надевал поверх каэшки.

Несмотря на это, ужин обычно проходил оживленно. Знали, что не масло и соляр сейчас греть пойдут, а себя в спальных мешках — на семь законных и долгожданных часов. В эти часы человек принадлежал уже не походу, а самому себе, своим близким, которых, если повезет, можно увидеть во сне. И настроение за ужином поднималось на несколько градусов.

Сегодня ели молча. За сутки поезд прошел шесть километров, но люди так вымотались, что говорить никому не хотелось.

Большую часть ночи меняли шестерню первой передачи у Сомова… Обычно шестерни эти летели на пути к Востоку, когда каждый тягач тащил за собой груз тонн в пятьдесят. По ледяному куполу груженым тягачам положено идти на первой передаче, а это значит, что ее шестерня находится в работе значительно больше времени, чем предусмотрено расчетом, и, следовательно, быстрее изнашивается. Гаврилов и Никитин несколько лет назад представили докладную записку, обосновывая необходимость особой обработки этой шестерни для антарктических тягачей, но бумага та, видимо, попала в долгий ящик.

А менять шестерню в условиях похода было делом до крайности кропотливым и мучительным. Следовало снять облицовку и радиатор, отсоединить коробку передачи от планетарного механизма поворота и от двигателя, вытащить ее, весом в полтонны, на божий свет, снять крышку, сбить с вала шестерню и заменить ее новой. И проделать все операции в обратном порядке.

Восемь часов меняли, будь она проклята! И то спасибо Тошке, — не будь Тошки, на ремонт ушло бы суток двое. Походники — люди крупные и сильные, но это несомненное достоинство превращалось в свою противоположность, когда требовал ремонта главный фрикцион. А маленький и юркий Тошка раздевался до кожаной куртки, ужом заползал в двигатель, словно в спальный мешок, сворачивался там калачиком и орудовал ключом, а пальцы шплинтовал с ловкостью фокусника. «Мал золотник, да дорог!» — не дожидаясь похвалы, восторженно отзывался о себе Тошка, когда его вытаскивали за ноги, силой распрямляли и уводили греться.

А детали все были тяжелые, стальные, и не каждую сподручно поднять артелью. Коробку передач — ту Валера вытаскивал краном своей «неотложки», шестерни и облицовочные щиты поднимали руками, а двадцать — тридцать килограммов на куполе при морозе на все сто тянут. Без рук, без ног остались, полумертвые притащились на камбуз, даже Ленька Савостиков в тамбур забрался с третьей попытки. Никто не смеялся над Ленькой — поработал он побольше крана.

Спасли тягач, а за ужином молчали, в непривычной тишине сидели, сосредоточенно глядя каждый в свою тарелку, и пронизывало эту тишину какое-то напряжение. Ухом старого солдата уловил его Гаврилов. Наэлектризованная тишина, плохая, подумал он, будто перед артналетом. Заметил, что вилка в руке Сомова подрагивает, задерживается у самого рта, словно Сомов хочет что-то сказать и никак не найдет нужного слова. На пределе Вася, подметил Гаврилов, исхудал, каэшка висит, как на пугале, борода пошла сединой, это в его-то тридцать пять лет. Понять бы, где он, верхний предел усталости.

— Чего буравишь? — Сомов зло посмотрел на Гаврилова.

Так и есть, угадал — не выдержал Василий. Бывало, цапался с ребятами, однако на него еще не кидался. Зря, Вася… Как говорит Ленька, в разных весовых категориях мы с тобой работаем. Капитан Томпсон рассказывал, что, когда молодым матросом умирал от морской болезни, боцман расквасил ему физиономию — и вылечил. Может, так и было, но у нас свои законы, мы и без мордобоя обойдемся.

— Давай, давай, — кивнул Гаврилов, продолжая с аппетитом есть макароны по-флотски. — Выговаривайся, раз приперло.

— И скажу! — Сомов бросил вилку на стол.

— Слово для прений имеет знатный механик-водитель товарищ Сомов! — выскочил Тошка. — Часу хватит, товарищ механик?

Никто не улыбнулся.

— Чай пить будете? — заикнулся было Петя, но ему не ответили — все неотрывно смотрели на Сомова.

— Давай жми, — поощрил Гаврилов, тоже кладя вилку на стол. — Про то, как я поход затеял на твою погибель. Точно?

— Орден на нашей крови захотел получить? — сдавленно крикнул Сомов.

Мертвое молчание повисло над камбузом.

— Все так думают? — спокойно спросил Гаврилов.

— Что ты, батя, — подал из угла голос Давид. — Разве можно, батя…

— Орденов у меня шесть штук, не нужно мне седьмого, Вася.

— Это не ответ! — вставил Маслов.

Так, отметил Гаврилов, Сомов и Маслов — уже двое.

— Я кого неволил? — проговорил он пока все еще спокойно. — Силком за собой тащил? Отговаривал, кто хотел лететь?

— Ну, глупость сделали. Не полетели, — угрюмо сказал Маслов. — Пошли с тобой. Нам друг с другом юлить ни к чему, не один пуд соли вместе съели. Ответь людям, батя.

— Зачем на смерть повел? — уже не крикнул, а скорее простонал Сомов. — Ну, сам на ладан дышишь — твое дело, потешил свою командирскую спесь. А за что меня погубил и этих сопляков? За что, — яростно ткнул пальцем в покрытые заиндевевшим стеклом фотографии детей, — их сиротами сделал?

— Не хотел говорить, а скажу, — решился Маслов, — теперь все равно. Знаете, что Макаров на Большую землю радировал? — «Поезд под угрозой гибели» — радировал!

— Из-за, тебя, краснобай, остались! — набросился на Валеру Сомов. — «Не огорчайте батю, ребята, пошли вместе…» Распелась канарейка! Вот и пошли… Выхаркивай теперича легкие, чтоб батя не огорчался!

Валера прикрыл рукой глаза.

— Подонок, ты, Васька, — сплюнув, сказал Игнат. — Думал, просто жмот, а ты еще и подонок!

— За подонка — знаешь? — Сомов рванулся к Игнату и затих, прижатый к месту тяжелой рукой Леньки.