Мы — хлопцы живучие, стр. 28

А меня в учительской встретили так, будто собирались кроме галифе дать еще и гимнастерку. Глаза Антонины Александровны светятся сквозь очки счастливой улыбкой. Она рада, что мне так повезло. Наш всегда строгий, немного угрюмый директор Константин Макарович тоже глядит как-то необычно.

— Поздравляю тебя, Ваня! — говорит он, протягивая мне какую-то розоватую бумагу и крепко сжимая мои пальцы левой рукой. Правая у него всегда висит, как неживая, и даже летом она в черной кожаной перчатке.

У меня уже и ладонь вспотела, а он все не дает галифе. Да и не видно его почему-то ни на столе, ни на диване, ни на пианино.

— Всего пять путевок на район, и вот я одну выпросил, — с гордостью сказал Константин Макарович. — Решили — тебе. В Артек.

Как обухом по голове! Теперь все понятно — галифе не будет. Хоть ты плачь от обиды. Кате — платье, Саньке — брюки, а мне — Артек. А чем я их хуже?

— Не нужен он мне, этот Артек, — дрогнул у меня голос.

Директор наконец выпустил мою руку и сел на диван. Радостные огоньки в очках у Антонины Александровны погасли.

— Не нужен?

— Не нужен — и все!

Они, перебивая друг друга, начали меня уламывать. Организм у меня, оказывается, совсем истощен. Мне нужно хорошее питание, нужно набраться сил, иначе это может плохо кончиться. А там, в Артеке, очень вкусно кормят.

Там я стану похож на человека, окрепну и подрасту. Потом сам им скажу спасибо.

Словом, говорят такое, что и слушать неохота. Будто я сам не знаю, что у меня за «организм». Конечно, малость кащеевский. Бабушка говорит, что от меня остались одни глаза. Но я же не хуже других. У Саньки тоже одни глаза. И у Смыка. И у нашего Глыжки. А у директора и учительницы? Пусть-ка возьмут зеркало да на свой организм глянут.

— Не поеду!

А горы я когда-нибудь видел?

Тоже мне невидаль! А наше городище чем не гора? Зимой не каждый съедет на лыжах. Иной как грохнется — только снег столбом. Бывают, конечно, горы и повыше. Директор говорит, что прямо под облака, что на их вершинах живут орлы.

Что ж, может быть. И я не прочь был бы повидать те горы и тех орлов. Но как они не понимают, что не в чем мне туда ехать? Не стану же я трясти своими латанными-перелатанными штанами по всему Советскому Союзу.

А море я когда-нибудь видел? Купался я когда-нибудь в море?

А то они сами не знают. Купался я много, да только в Ситняге. Видел половодье. Иной год Сож разливается, как море, тот берег еле-еле разглядишь. Только и разницы, что вода не соленая.

А дельфинов я видел? А настоящие океанские пароходы? А шторм? А бурю?

Тут я и сдался. Что-то такое морское шевельнулось у меня в сердце. Забылись дырявые штаны, и малость приглохла тоска по неполученному солдатскому галифе. Так и быть, поеду в их Артек, если он в самом деле на море.

И до исхода дня, бегая за бороной, я все пытался представить себе море. Какое оно? Вспомнилось все, что успел прочесть в книжках из школьной библиотеки. Мое море спокойное и доброе, суровое и таинственное, с островом Буяном, на котором «пушки с пристани палят, кораблю пристать велят». Море — это капитан Немо и Робинзон Крузо, пираты и людоеды, осьминоги и акулы, кораблекрушения и не открытые еще острова. Возле Артека, видно, ничего этого не будет, зато я могу увидеть крейсер или даже подводную лодку. А то, если хочешь, кит заплывет или к берегу прибьет бутылку с каким-нибудь таинственным письмом. Да мало ли что может приключиться на море! Это вам не наш Ситняг, где кроме лягушек да окуней ничего больше не увидишь.

Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море.
И ранней порой мелькнет за кормой
Знакомый платок голубой…

Жаль, что Санька со мной не поедет. Конечно, я ему все потом расскажу, когда вернусь домой, если вообще вернусь. А то могу устроиться на корабль юнгой или хоть каким-либо подметалой, пока вырасту. Везет же другим, так почему мне не должно повезти?

Словом, под вечер я пришел с работы полностью настроенный на морской лад. Так и сказал бабушке:

— Еду на море! В школе путевку дали.

— Как бы еще на акиян не заехал, — такими словами встретила мое заявление бабушка, а когда поняла, что я не шучу, поблагодарила: — Вот спасибо тебе, мой внучек! Ты, стало быть, на море, а мы с Гришкой куда?

Конечно, она не против. Как говорится, дай-то господи. В другое время сама, может быть, сказала бы:

— Езжай ты, хлопец, в свой Артек, потому что глядеть на тебя страшно.

А нет, так взашей бы вытурила. Какая же это бабка не желает своему внуку добра? Но сейчас у нас не больно гладко получается. Сама она на ладан дышит: сегодня ходит, завтра — повалилась. Глыжка мал: где сядешь, там с него и слезешь. А я, значит, поеду, выгуляюсь там за лето, отъемся на дармовых сладких харчах, а зимой положу зубы на полку. Бабушка, разумеется, не будет сидеть сложа руки, будет из кожи лезть, насколько здоровья хватит. Да ведь одними вот этими ее руками на три рта хлеба не заработаешь. А там, к зиме, и отец придет. Так он же с войны придет — не со щедрых заработков. Вот нам и будет и Артек, и хворобек. Посвищем в кулак.

А что наш директор говорит, так ему хорошо говорить. Ему только бы спровадить. А взял бы да хлеба дал на зиму, да торфу на болоте накопал. Тогда гуляй себе на здоровье, Иван Сырцов. Когда я обо всем этом хорошенько подумаю — могу ехать и на море, и за море.

Стал я думать. Верно, не гладко выходит, не суждено мне побывать нынче в Артеке. И не только рваные штаны не пускают: без отца, без матери куда ни кинь — все клин. Неизвестно, что и делать теперь с этой путевкой.

— Может, Глыжку пошлем? — спрашиваю у бабушки.

Бабушка только вздохнула. Подкормить этого шкилета не мешало бы, да куда ты его пошлешь одного. Ничего он еще не понимает. Отстанет где-нибудь, заблудится.

— Нет, — решила бабушка. — Хватит ему воды и в Ситняге. А бумажку эту отнеси туда, где взял. Так и скажи: «Большое спасибо, да не пора мне сейчас «артекаться».

И до самого ужина она ворчала себе под нос:

— Сирот всегда обижают. У кого матери есть — тем штаны да платья, а за кого некому заступиться — тому Артек.

С войны — не с заработков…

Отец придет… Отец придет… Об этом теперь у нас в хате часто заходит разговор: то Глыжка спросит, то бабушка, прослышав, что кто-то из односельчан вернулся с войны, тяжко-тяжко вздохнет. Пора, казалось бы, и нашему; она уже долго не протянет. И так зажилась на этом свете. Гляди-ка, семьдесят скоро стукнет, если еще не стукнуло. Кто их считал, эти годы? Это теперь напридумали разных метрик-шметрик, а прежде никаких хворобе-трик не было. Вот она и говорит: если лето проговеет, то и ладно. Дед Пилип, который умер, когда нас с Глыжкой еще и на свете не было, каждую ночь ей снится. Будто бы срубил он новую хату напротив нашей и зовет к себе бабушку жить. Неспроста это.

А отец пришел неожиданно, на исходе лета. Только сели обедать, только бабушка супу налила, калитка — скрип.

— Ой, солдат какой-то, — охнула бабушка, а я глянул в окно — отец. Только с усами, как у деда Николая, буденновскими. Глыжка забыл подуть на горячий суп, обжег язык, бросил на стол ложку и теперь вытирает слезы. Я не знаю, что мне делать — то ли сидеть, как сидел, то ли бежать навстречу.

Отец… Какой-то он не такой, каким был, каким я его помнил, — и ростом вроде бы поменьше, и старше гораздо. На шинели погоны с желтыми, уже не новыми лычками. Командир, значит.

Все это: и шинель, и погоны, и вещмешок за плечами — я успеваю заметить, пока он обнимается с бабушкой.

Обнимается с бабушкой… Такого мне никогда не доводилось видеть. Всю жизнь они были немного, как говорится, на ножах. Бабушке не нравилось, как отец точит мотыгу, рубит дрова, колет кабана, а ему — что без ее указки шагу нельзя ступить. А теперь вот обнимаются.