Мы — хлопцы живучие, стр. 27

Чтобы быть пострашнее, я изо всех сил выкатил глаза, надул щеки и со зверским, кровожадным видом направился на крыльцо допрашивать Глекову Катю.

Успех был невероятный. Не успел комендант Ганс появиться в дверях, как грянул такой хохот, будто наземь с шумом и грохотом рухнул подгнивший высоченный тополь. Мальчишки прямо визжат от восторга, как поросята в мешке. Смеются женщины. На что уж мужчины серьезный народ — и те вытирают слезы от хохота.

— Ой, не могу! — кричит какая-то молодица, хватаясь за живот.

А храбрая партизанская разведчица Галя, которой по пьесе в ее положении должно быть не до смеху, тоже заливается звонко и весело. Я сам с трудом заставил себя удержаться от смеха, это испортило бы весь спектакль.

Ганс сурово и грозно ведет допрос. Партизанка, как ей и положено, стоит с гордо поднятой головой и молчит. А в первых рядах шепчутся зрители:

— Это чей такой комик?

— Похоже, Назаров.

— Да нет, не Назаров. Это же старший хлопец Кириллы Сырца.

И вдруг наши Подлюбичи снова закатились хохотом; это я достал из кармана ржавую ракетницу и прицелился в Катю.

— Вот это пушка!

— Беги, мужики, бабахнет — костей не соберешь.

И в этом же духе шуточки посыпались со всех сторон.

По пьесе гордая и храбрая партизанка Галя должна была дать наглому фашисту пощечину. На репетициях мы договорились, что обойдемся без этого. Но тут, на сцене, на Катю что-то нашло, и я неожиданно получил довольно-таки хлесткую оплеуху. Зрители были в восторге. Детишки места себе не находили от радости, что «наши» не сдаются. А я был вне себя от ярости. Ах ты, конопушка рыжая! Погоди, будешь идти домой, я тебе покажу!

Наконец Ганс-комендант положил на стол свой «пистолет» и отвернулся, чтобы партизанка могла его незаметно схватить. Но Галя почему-то медлила, и мальчишки, висевшие на перилах крыльца, в один голос зашептали:

— Кать, Кать, хватай, пока не видит.

И вот наступил самый неприятный момент из всего спектакля. Ракетница нацелена на меня, и Катя кричит:

— Руки вверх, бандюга!

— Правильно, — подсказывают из толпы.

А я заупрямился. Стану я перед нею руки поднимать, как бы не так! Да еще на глазах у всех Подлюбичей.

— Руки вверх! — слышится грозный голос с другой стороны. Это на крыльцо выскочил Санька со школьной учебной винтовкой в руках. На грудь ему свисает здоровенный клок пакли, который должен обозначать пышную бороду партизанского батьки Язепа. А дальше и вовсе пошло не по пьесе. Меня окружили Санькины партизаны, навалились гурьбой, наградили парой крепких затрещин, на совесть связали веревкой руки и под аплодисменты зрителей вытолкали с крыльца в коридор.

Хлопцы были так увлечены спектаклем, что все не могли его закончить. Даже в классе долго не хотели меня развязывать, кричали один другого грознее!

— А-а, попался, гад!

А за окном, на улице, не смолкают аплодисменты и многоголосый веселый гомон. Нас снова вызывают на крыльцо. Но едва конвоиры избавили меня от веревки, как я тут же размазал по лицу усы, сбросил с себя мерзкий френч, а тяжелые солдатские сапоги зашвырнул в угол. Лучше не быть прославленным артистом, чем каждый раз, пусть даже и во имя искусства, получать столько тумаков и сдаваться в плен какой-то девчонке. Вон какая шишка вскочила на затылке!

Но шишкой не обошлось. Хуже всех шишек и синяков была слава. Она пришла ко мне в тот же день и гонялась за мною по школьным коридорам и по улице, как собака:

— Хлопцы, комендант идет!

Первоклашки, народ вообще мирный, а когда имеют дело со старшим — тем более, и те шепчут вслед:

— Ганс, Гансь, Ганш…

Глыжка уже получил за это по шее.

Хорошо, что в школе вскорости кончились занятия и начались летние каникулы. Мы с хлопцами снова пошли на работу в колхоз, и со временем мое комендантство забылось.

Кому — штаны, кому — Артек

Наших прошлогодних пфердов у нас с Санькой отняли. Нам не хотелось их отдавать, как-то привыкли мы к этим огромным, медлительным, но послушным тяжеловозам.

Однако наше нехотение не приняли в расчет — приказ председателя. И пфердов отдали старшим хлопцам, которые поехали пилить и возить лес. В колхозе еще нет ни одной конюшни, ни одного амбара. Даже правление пока что квартирует у старого Михея.

Нам дали других лошадей, нашенских: Саньке — пузатую, как бочка, кобылу Слепку, а мне — Буянчика. Буянчик к лету заметно подрос, окреп и стал резвым и работящим коником. Ростом он был невелик, и корма ему нужно было меньше, чем остальным лошадям. Может быть, по этой причине, а может, потому, что ходил в любимчиках у Чижика, выглядел он довольно сносно.

Сперва Буянчик глядел на меня косо, прядал ушами, норовил укусить, а потом, видно, вспомнил, что я ему свой, и перестал показывать норов. Шаг у него ходкий, и воз он тянет без особых усилий.

Санька мне завидует. Его бочка неуклюжая, неповоротливая, все время спотыкается, тревожно стрижет ушами, только и помышляет о том, как бы выйти из борозды или свернуть с дороги и бежать вслед за своим жеребенком. Этот жеребенок Саньке в печенки въелся: то побежит на луг, где ходят телята, и давай с ними нюхаться, то отстанет от воза на три версты и плетется понуро, то вовсе остановится и начнет щипать траву. А Слепка без него шага ступить не хочет.

Дни стоят погожие, жара. Глыжка не вылезает из озера, а нам с Санькой и искупаться некогда. Разве только когда приедешь с поля домой обедать.

Обеды у нас с Санькой известные: огромная глиняная миска щавелевого борща и три-четыре картофелины вместо хлеба. Проглотил за пять минут и — на озеро. Наши лошади пасутся стреноженные на лугу, а мы ныряем — кто дальше.

Хорошо все-таки жить на свете, когда нет войны. Тихо, спокойно. Разве что бабушка поворчит за новую дыру на штанах. Так это же дело привычное. Сколько я ношу штаны, столько она и ворчит. И чего она хочет, если я изо дня в день при лошади? Кавалеристы поди неспроста обшивают свои штаны кожей.

После купания, напоив лошадей, снова едем на поле бороновать картошку. Сегодня здорово припекает, и мы сняли рубашки, хотя спины у нас и без того, как у негров. Санька уже второй раз облезает.

В узком Михеевом переулке мы повстречали Катю. Белая косынка опущена на самые глаза. Видно, наша «разведчица» боится загара. А на носу и на щеках у нее столько высыпало конопли, что хватило бы на всех подлюбичских воробьев.

Вот уж кстати встретились! Сейчас я ей припомню тот спектакль.

Катя хотела нас обойти, да это не так просто. Она в сторону, и я направляю Буянчика в сторону, она — в другую, и я туда же.

— Хочешь, в крапиву загоню? — спрашиваю, чувствуя свое очевидное превосходство.

Катя отмахивается от лошади и испуганно моргает ресницами.

— Отстань, противный!

И что это за мода у девчонок? Чуть что не по ней, сразу — противный. А сама так уж краля писаная.

— Хочешь? — продолжаю наступать я.

— Нет, — сдалась наконец Катя и уже совсем без обиды сказала: — Ой, мальчики, вам же школа подарки дала. А я уже свой получила. Вот, платье несу. Ситцевое, в горошек.

Она развернула пакет и показала обновку: веселенькое такое платьице.

— А ты не врешь? Побожись!

Катя охотно побожилась, мы выкрикнули «ура», пришпорили босыми пятками своих скакунов и подняли такую пылищу на дороге, будто по ней промчался целый эскадрон кавалеристов. Уже возле школы спохватились: когда такое было, чтобы в школе давали платья? Может, она где-нибудь в другом месте взяла, может, ей сшили, а она, чтоб в крапиву не загнали, надула нас.

Но Катя говорила правду. В том году в нашей школе действительно выдали нескольким ученикам кое-что из одежды: кому платье, кому рубашку, кому шапку, кому штаны. Откуда взялись эти подарки, не знаю. Одни после говорили, что в районе начальство выделило, другие — что директор где-то раздобыл, но как бы то ни было, Санька вышел из учительской с солдатскими брюками-галифе. Когда он развернул их поглядеть, не слишком ли длинны, сердце у меня так и заныло. Это была шикарная вещь!