Мы — хлопцы живучие, стр. 14

— Грех тебе гневаться на меня, господи. Сам знаешь, сколько живу — все сирот гляжу. Отца с матерью ты наших рано прибрал. Помнишь ту войну, когда я еще в девках ходила. С японцами какими-то. Вернулся батька, похаркал зимушку кровью, и перед пасхой схоронили. А мама у попа под мешком пшеницы надорвалась. Легко мне было братьев и сестер кормить — четыре души?

Боги молчат. Бабушка вздохнула и тоже умолкла, о чем-то задумалась. И когда я уже решил, что эта необычная молитва кончилась, она заговорила снова:

— Замуж вышла. Ну, думаю, отдохну за мужней спиной. А оно пошло — что ни год, то удод: Ефим, Марина, Степан, Одарка. Да еще померло трое. Мало тебе их было — и мужика прибрал. От испанки он помер, господи, в ту войну с немцами. Вот тебе и снова сироты. Мед мне был? Это только, кто не знает, скажет. А теперь ты мне и дочериных оставил…

Бабушкин голос перешел в шепот, горячий и торопливый. Она словно бы боялась, что у бога не хватит терпения дослушать ее:

— Оставил ты их без матери, не оставь без батьки. Об одном прошу тебя, заклинаю: Кирилл, зять мой, на войне, и ты сам слышал, что он пишет в письме. Не отпускают его домой. Так погни ты, господи, ружья гитлерам, отсуши ты им руки, ослепи глаза, чтоб не попали они в зятя. И ера планы ихние поломай, и бомбы ихние попорти…

Тут уже я на печи не выдержал и тихонько хмыкнул: нашла бабушка диверсанта. А она повернула голову, строго так глянула в мою сторону и зашептала снова, но уже тише:

— Ты же только смотри там, — предостерегала она бога, — Кириллов у нас в Подлюбичах вона сколько: Кирилл Цыган, Кирилл Назаров, Кирилл Лебеда, которого Перепелкой кличут, и Язепова старшего хлопца Кириллом зовут. Все они люди хорошие, защити их и смилуйся над ними. Но коли неуправка у тебя будет, ты больше за моим присматривай — не осироти вконец малых, неразумных. А еще, господи, не трожь ты меня, пока сам с войны не придет…

Напоследок бабушка богу пообещала:

— Ты не бойся, вернется — я здесь не задержусь. Вот тогда делай со мною, что хочешь. Ничего я уже не боюсь, всего на этом свете навидалась.

Закончив такими словами молитву, бабушка вдруг накинулась на меня:

— Все увидят зенки твои лупатые. В кои-то веки душу отвела, так и тут без него не обошлось.

Что правда, то правда. Никогда бабушка не молилась до этого, и после этого я больше не слыхал. Так и живет безбожницей. Все ходит и ходит в колхоз, боится, что без нее поля не засеют и земля будет гулять.

Тетина хата

Сошла с луга вешняя вода, и стали люди бегать за щавелем: девчата, женщины, хлопцы. Выйдешь за огороды, посмотришь на Великую гриву — в глазах рябит от платков и рубах. Бабка Гапа варит щавель в большущем чугуне. Вылезем с Глыжкой из-за стола — животы у нас, как барабаны, огромные и тугие, хоть ты на них гвозди ровняй, а есть все равно охота.

Кроме щавеля на лугу растет дикий чеснок. Пока молодой, он не такой уж и горький. Мы его носим домой снопиками и на лугу едим сколько влезет. К вечеру от этого чеснока все во рту деревенеет, покажем друг дружке языки — зеленые.

Иной раз удается найти яйца дикой утки или хоть чибиса — по-нашему, кани. Хлопцы опускают их в воду и смотрят: свежие или насиженные? Если свежие — берут, насиженные кладут назад в гнездо.

Есть и еще кое-что на лугу. Всю прошлую осень немцы сидели на городище, на Заглиницком холме, а наши стояли внизу. Теперь здесь, в размытых паводком окопах, попадаются патроны, гранаты, а в Долгом логу мы нашли целый штабель мин в ящиках. Мины были тяжелые, с крыльями на хвосте. Разумеется, мы не прошли мимо такой находки и бросили одну в костер. Бабахнуло так, что в селе услыхали. После этого бабушка и сказала:

— Хватит, покормил. Бегай лучше в колхоз, а на лугу и в огороде я сама.

И вот всю весну мы бегаем с Санькой на работу в колхоз. Тут нами верховодит Нинка-бригадирша. До войны она была няней в колхозных яслях, и мы с Санькой еще тогда от нее натерпелись. И вот снова… Сперва Нинка послала нас с женщинами вскапывать лопатами поле под картошку. Покопали день-другой, обзавелись мозолями и отвернули носы: бабская работа, давай нам мужскую!

Бригадирша дала мужскую — навоз из хлевов выбрасывать. Но тут мужчины взбунтовались:

— Ну кого ты с нами поставила? Путаются под ногами, как вьюны, без толку. Только за вилы взялись — и уже языки набок. Убери, чтоб не мешали.

Да пусть бы уж мужчины были, как мужчины, а то дед Зезюлька. От старости едва ноги волочит, и тому мы не угодили.

— Тогда запрягайте, хлопцы, лошадей и айда ячмень бороновать.

Мы с Санькой чуть в пляс не пустились на радостях. Давно бы так, мы бы ей и в выходные, и в праздники работали. Еще бы, лошади! Прицепив борону, едешь верхом по улице, а малышня завидует, каждый подъехать хочет. Кнутом их, кнутом, тут и покалечиться недолго. На лошади — это самая что ни есть мужская работа. Лучшей не придумаешь.

Лошадей в бригаде немного прибавилось. Правда, немецкий битюг, не дождавшись молодой травы, околел. Зато Нинка пригнала откуда-то из Гомеля двух других. Говорит, у какого-то командира полка выпросила. Вот этих битюгов и дал нам Петька Чижик, наш бывший одноклассник, — он теперь в бригаде конюхом. Видно, потому такой важный и неприступный, даже не улыбнется. Четырнадцать лет, а ворчит, как старик:

— Смотри, чтоб холку не натер. — Это он мне. Потом на Саньку: — Как ты седелку положил?! Что, первый день замужем?

Зезюлька одобрительно покивал головою:

— В отца пошел хлопец: любит скотину.

Еле мы отбоярились от того Чижики. Уже со двора выехали, а он еще крикнул вдогонку:

— Рысью не гоняйте, черти!

Так и разгонишься на них рысью, когда они с мухами сладить не могут. Мой так еще топает помаленьку, а Санькин вышел на загуменье и встал. Санька ему: «Но!», а битюг только головой мотает.

— То ли он по-русски не понимает, то ли еще что, — пожимает Санька плечами. — Но-о, пферд проклятый!

Так всю весну мы и не слезали с этих пфердов — лошадей по-немецки: бороновали, возили, окучивали. За день, бывало, так замотаешься, что едва ноги домой приволочешь, спишь потом, как пеньку продавши. Другой раз утром продерешь глаза, а бабушка с упреками:

— Ну и ну! Будила-будила — хоть бы голову поднял. Немцы же Гомель бомбили!

А то просто новость расскажет:

— Всю ночь селом танки шли. Неужто не слышал?

Она уверена, что если на печи поставить ту батарею, что за огородами стоит, да бабахнуть над самым моим ухом, я и тогда не проснусь. Что мне? Молод, здоров как бык, забот в голове никаких, — вот и сплю.

Но однажды я на работу в колхоз не пошел. Из-за тети Марины. Я и не завтракал еще, когда она прибежала к нам и, увидав меня, обрадовалась:

— Хорошо, что дома тебя застала, мой племянничек.

— А зачем он тебе понадобился? — спросила бабушка.

— Так я же хату строю, — похвасталась тетя, — а леса не хватает. Пускай бы глянул своим глазом. Все-таки мужчина.

— Мужчина! — фыркнула бабушка и ворчливо что-то добавила насчет кукол и тряпок, в которые будто бы я не прочь поиграть. Но это все наговоры. В куклы я сроду не играл. Просто у бабушки такой характер: делай жерновки, зарабатывай трудодни, а ей все мало, все жалуется, что нет в доме хозяина. Она боится, как бы меня там, возле тетиной хаты, каким-нибудь бревном не придавило, лес-хворобес и не таких калечит. Вон дядька Скок всю жизнь приплясывает.

Тетя пожила на своем веку в разных хатах. Вышла замуж — у свекрови года три по одной половице ходила. И хата была просторная, а тесно, потому что не своя. Потом дядя Андрей свою поставил. Место ему досталось в самом конце Заглипища. За двором сразу начинался луг, за огородом — болото, густые лозняки. Что луг недалеко, это чувствовалось по всему и в доме, и во дворе. На окнах у тети всегда стояли луговые цветы, в сенях сушились пахучие травы, во дворе — снопы длинной гибкой лозы, березовые жердочки. Прибежишь к тете поиграть, а у нее то свежая рыба, то пищит во дворе дикий утенок или подрезанный косой коростель — обязательно находилось что-либо интересное.