Мы — хлопцы живучие, стр. 10

— Слышали? Наши фронт прорвали! — крикнул Санька еще с порога. Он сам читал в газете приказ Верховного Главнокомандующего. Так на Буге всыпали фашистам, что драпать не успевают.

— А где же тот Буг? — поинтересовалась тетя Марина.

— Там! — уверенно махнул Санька рукой в сторону Миронова сада, хотя мне кажется, что Буг совсем в другой стороне — за усадьбой Малахов.

А еще к нам в Подлюбичи приехали из Москвы две докторши от сыпняка нас лечить. В Санькиной хате остановились. Они его матери, тетке Марфешке, житья не дают — все чистоты добиваются. А сами цыпочки какие-то. Юбки узкие, каблуки высокие. Смех смотреть, как они себе брови какими-то щипчиками выскубывают. Морщатся, а скубут. Это, они считают, красиво.

Назар Михейчик насовсем с войны пришел. Контуженный. Станет цигарку свертывать — руки дрожат, и весь табак просыпается. Старый Михейка сам ему цигарки делает.

Нинку, что до войны в колхозных яслях была няней, бригадиром поставили. Хотя, может быть, еще и не поставили, потому что Санька слышал, как она кричала возле сельсовета на всю улицу:

— Пропади оно пропадом, ваше бригадирство. А сеять чем? Что я, сама в землю лягу?

Каждый день прибегал ко мне Санька. А неделю спустя я уже и сам стал выходить во двор погреться на солнышке. Я сижу на завалинке, а посреди двора, грустно свесив голову, стоит Буянчик. Когда мы его привели, он, пожалуй, выглядел лучше. А теперь вся шерсть клочьями, взгляд понурый, тут и там пятна какого-то дегтя. Это дед Николай лечил его от коросты.

Когда бабушка перестала бояться, что меня повалит ветер, я начал выходить и на улицу. А однажды мы с Санькой пошли даже к колодцу по воду. Тут-то мне снова и повстречалась Катя. Она подошла раньше нас и хотела первой опустить ведро. Нет, погоди малость, не на тех ты, Катя, хлопцев наскочила! Санька решительно отодвинул ее ведро:

— Не лезь!

Она окинула нас презрительным взглядом и с издевкой в голосе спросила:

— А это ваш колодец?

— Наш! — отрезал Санька таким тоном, что у кого-нибудь другого сразу отпала бы охота возражать! Но ведь вы не знаете этих рыжих конопушек.

— Ой, задавалы несчастные!

Тут и я вскипел. Хотел по старой памяти дернуть ее за косу, чтобы в другой раз была поделикатнее, а в руках осталась только белая косынка.

Сперва мы остолбенели от удивления. Глядим и не узнаем Кати — нет косы. Острижена под нулевку. Так вот почему в госпитале она не снимала косынки! Санька так и покатился со смеху, прямо за живот хватается. И я захлебываюсь — уняться не могу. Кажется, ничего на свете нет смешнее, чем стриженая Катя. А она залилась краской, даже веснушки пропали. Хлоп-хлоп своими длинными ресницами — и слезы, как бобы. Бросила ведро и бегом домой.

А мы ей вдогонку:

— Стриженая! Стриженая! Стриженая!

Вот так! Будет знать, какие мы задавалы.

Через полчаса о нашем: «геройском» поступке узнала бабушка. Катина мать нажаловалась. Бабушка поставила нас с Санькой по стойке «смирно» и прочла мораль. А мораль у нее одна: большие мы выросли, а ума не вынесли. Нашли над чем смеяться, черти рогатые. Будь отцы дома, они бы нам рога посбивали. Больно уж они крутые у нас стали, эти рога. И лишь под конец бабушка сказала что-то новое:

— Гляньте вы на них, люди добрые. Кащеи кащеями, а уже с девчатами заигрывают. Ухажеры!

— Г-гы! — расплылся в улыбке Глыжка.

Я незаметно показал ему кулак.

Мельники и круподеры

Все, вероятно, знают сказку про солдата, который из топора кашу варил. Знаем ее и мы с Глыжкой. Я не раз ее в книжке читал и перечитывал. И каждый раз мы восхищались солдатской смекалкой:

— Вот голова!

А у бабушки на этот счет свое мнение. Она считает, что не нужно особой смекалки, если к топору тебе добавят и крупы, и сала, и соли. Вот пусть бы тот солдат в ее шкуре побывал, а потом уж хвастался. Топоров у нас, слава богу, хватает. Отец-столяр припас целых три да колун — четвертый. Пятым, с «кошкой» вместо обуха, бабушка у немцев разжилась. Знай вари кашу да объедайся. Так нет же, ни один, сколько этих солдат у нас не перебывало, не то что каши, даже супца из них не сварил.

— Сказка она и есть сказка, — машет бабушка рукой на книжку. — Пускай бы он на моем месте попробовал.

Что правда, то правда — бабушке нелегко. С утра до позднего вечера у нее одна забота — чем бы нас накормить. Чуть свет она уже в поле собирает перезимовавшую в земле картошку, моет ее, перебирает, сушит на завалинке — добывает «крухмал». Потом, расчиняя из него оладьи — «лапоники», — чешет потылицу, где бы ей раздобыть хоть щепотку соли. Соседи нас больше не выручают: сами едят не солоно. И вспоминает бабушка предвоенную жизнь — вот было соли, хоть завались. И соль же соль — белая, чистая и почти что даром.

Теперь соль черная и больше горькая, чем соленая. До войны ею поле посыпали, чтоб лучше все росло. А сейчас люди приспособились: слегка вываривают из нее горечь и продают стаканами. Сами по хатам носят: стакан соли — пуд картошки, черпак жидкого, черного и вонючего, как деготь, мыла — тоже пуд. А кто нам этих пудов напудил?

Ну, без мыла еще полбеды. Не доживут они до того, чтобы моя бабушка стирала их мылом мои с Глыжкой штаны! От него только грязнее станут. Для этого у нас есть старая, лопнувшая лохань, а золы не занимать. Вот без соли — не жизнь, а горе одно. Все такое невкусное, пресное, как трава, в рот не лезет.

Дрянь дело и без муки. Тут уж хоть золотом приправь бабушкин «крухмал» — хлеб пахнуть хлебом не будет. Нужна хоть горстка муки. Правда, прибедняться нам грех: за печью в хате стоит почти полная кадка зерна, которое бабушка спасла от власовских лошадей. Но ведь из немолотого зерна хлеба не испечешь.

И снова бабушка заводит свое «вот до войны». До войны в Подлюбичах была ветряная мельница. Ах, как там мягко мололи! Пух, а не мука. А нам с Санькой и остальным хлопцам ветряк нравился совсем по иной причине: мы любили кататься, цепляясь за его крылья. Героем был тот, кто взлетал выше других. Но тут нужно было остерегаться, как бы не хватить лишку. Петрик Смык однажды запоздал спрыгнуть и как грохнется оземь — водой отливали.

При немцах мельница сгорела. Теперь там в зарослях полыни лежат только два огромных круглых камня да ржавеют гильзы от снарядов. Теперь каждый, у кого сыщутся какие-нибудь пригоршни зерна, мелет его, как может, каждый мудрит по-своему, каждый сам себе мельник. Проще всего — пест и ступа. Но пест не обычный, а железный, вроде лома, только с тупым, расклепанным концом. Не пожалеешь пота — пест сам муку покажет.

Как-то бабушке пришло в голову наделать муки. Она обежала все село и явилась домой с таким вот пестом, тяжелым и тупым. На день взяла у кого-то. Всыпала в ступу два совка ячменя, прикрыла ее сверху полотенцем, чтоб зерно не разлеталось по полу, и, поплевав на ладони, принялась за дело — аж хата ходуном заходила. Бренчит на скамье ведро, дрожат стекла в окнах, а муки все не видно.

— Давай-ка ты погрейся малость, — предложила мне бабушка, вытирая с лица пот. — Лепешки, небось, любишь?

Я начал довольно бойко, хотя железяка била тяжело и не хотела слушаться. Несколько раз гакнул в самую точку, а потом как заеду по стенке — чуть ступа не повалилась. Пест вырвался из рук, свистнул меня по лбу, из глаз на пол дождем сыпанули искры. Очухался — а это не искры, а ячмень из ступы.

— Так-так, — приободрила меня бабушка, — больше рассыпай, идол сухорукий, — поешь лепешек. — Отпихнула меня в сторону, снова взялась сама. — Чем такая помощь, так лучше уж без нее.

Однако и у нее ничего не получилось. Правда, пест показал муку, чуть-чуть побелел на конце, но больше мы ее и не видели. У бабушки лопнуло терпение:

— Да пропади оно пропадом! — плюнула она в досаде.

Хорошо живется тем, у кого есть самодельная мельница — жерновки: крути себе да крути помаленьку. Пока хата деда Николая не сгорела, мы тоже не знали беды, Были у него жерновки. Не бог весть, правда, какие, но мололи.