Одержимый, стр. 73

«Шкурный вопрос»

Теперь я лежал на «адмиральской койке» в примыкавшей к салону крохотной спаленке, наслаждаясь одиночеством и покоем. Все разошлись, из салона доносился лишь перестук пишущей машинки. «Семён Дежнев» все ещё оставался под защитой ледяного поля, время от времени ворочаясь, чтобы не примёрзнуть.

Жар у меня спал, голова почти не болела, и я изо всех сил старался выздороветь. Никакой простуды у тебя нет, уговаривал я свой организм, кончай саботаж и учти, что к выходу в море я обязан быть в форме. По расписанию, вывешенному на доске объявлений у столовой команды, мне поручалась околка надстройки левого борта, от аврала освобождались только капитан, рулевой и вахтенный моторист, так что кровь из носа, но я должен «махать кайлом, а не авторучкой». В чем другом, а в этом Перышкин прав: в море болеют только сачки. И вообще «все болезни от нервов», как говорила Захаровна, редакционная курьерша, даже зубная боль, потому что каждый зуб для боли оснащён собственным нервом; и далее следовал мудрый совет: «Пей валерьянку с пустырником и будешь всю жизнь здоров».

Я достал из портфеля магнитофон, надел наушники и наугад прослушал последние записи. Не очень чёткие, но разобрать вполне можно. «Уходите!.. Немедленно!» — вот тебе и тишайший, интеллигентнейший Илья Михалыч. А ведь артист взял слишком высокую ноту и дал петуха — переборщил: оскорблением можно человека унизить, смешать его с грязью, но не убедить! «Способный на все…» — голос Никиты, я дальше: «Вы не его, себя пожалейте, Алексеи Архипыч, он-то вас жалеть не станет». Никита, конечно, лучше знает своего шефа, такой унижения не простит, кого сможет — раздавит, мне-то уж точно быть в отделе писем…

К моему удивлению, эта мысль, впервые меня не обескуражила. И Приморск, и редакция, и даже воскресшие надежды на перемены в личной жизни — все это представлялось бесконечно далёким и нереальным; меня не покидало ощущение, что самым важным, в жизни будет сегодняшний день. Ну, может быть, не сегодняшний, а завтрашний или послезавтрашний, но это уже не имело значения: мир целиком сосредоточился здесь, на этой скорлупке, и, как солдату перед боем, самыми близкими мне стали люди, которые разделят со мной мою участь.

Дверь скрипнула и неслышно отворилась, Никита на цыпочках подошёл к шкафу и достал из папки несколько листов копирки.

— Брось писанину, — сказал я, — развлеки умирающего. Никита вздрогнул.

— Фу-ты, напугал!

— Нервы у тебя пошаливают. На спицах вязать не пробовал?

Никита присел у меня в ногах.

— Переходим на «ты»? Представь себе, Оля меня учила, этот свитер она связала.

— Хороший свитер.

— Да, тёплый.

— Вернёшься, спасибо скажешь, — вкрадчиво ввернул я.

— Не надо об этом, — попросил Никита, — сжёг мост — не оглядывайся.

— К ней ты моста не сжигал.

— Не знаю, — с грустью сказал Никита, — жизнь покажет. Ты порываешься спросить, отвечу сразу: нет, не жалею. Знаю, все теперь может пойти шиворот-навыворот, а всё равно не жалею. — Лицо его на мгновение стало злым.

— Я был для него… тряпкой, о которую он вытирал ботинки; это очень противно, омерзительно быть тряпкой. Ты никогда не был тряпкой, Паша?

— Кажется, никогда.

— И я больше не буду, — гордо сказал Никита. — Если, конечно, — он улыбнулся, — благополучно вернёмся.

— Обязательно вернёмся, мне ещё повесть написать нужно.

— Раньше ты мечтал об очерках.

— То раньше.

— Тебе хорошо, — Никита снова погрустнел. — Есть куда и к кому возвращаться…

— Мы же договорились, сдам тебе койку… Ш-ш!

— Никого, — послышался голос Чернышёва, — отдышался мастер сенсаций, рванул куда-то. Здесь лучше, Антоныч, капитанская каюта на людей давит.

Я приложил палец ко рту, Никита понимающе кивнул.

— Давай здесь, — согласился Лыков. — С кого начнёшь санобработку?

— С тебя.

— Пошёл ты…

— Я серьёзно, Антоныч, — с какой-то несвойственной ему теплотой сказал Чернышёв. — Сам справлюсь, шестеро их у тебя…

— Я тебе не Корсаков, — угрожающе, — я и врезать могу!

— Ладно, не ерепенься, — отозвался Чернышёв. — Зови машинную команду.

Хлопнула дверь. В выступившей тишине было слышно, как Чернышёв расхаживает по салону. Не обращая внимания на негодующую мимику Никиты, я включил магнитофон. Плёнки в кассете, по расчёту, должно было хватить минут на сорок.

— Звали? — Один за другим в салон входили люди.

— Присаживайтесь… Вахонин где?

— Здесь я.

Дверь ещё раз громыхнула, люди рассаживались по креслам.

— Шкурный вопрос, ребята, — начал Чернышёв, — в том смысле, что своя шкура ближе к году. Без шуток: идём на большой лёд, надо помочь науке. Дело, сами понимаете, небезопасное, наберём больше, чем в прошлый раз. Опрокидывать я вас не собираюсь, но и гарантий никаких давать не буду.

— Толку от них, — произнёс кто-то, — если что, не взыщешь.

— Вот именно, — сказал Чернышёв. — Потому и не буду.

— К чему тогда разговор? — Это, кажется, Шевчук. — Мы и так пуганые, нам в случае чего из машины не выйти.

— Не беспокойся, Витя, остальные тоже не успеют, — это Чалый, старший моторист. — Один Охрименко с «Бокситогорска» морского черта надул.

— Не успеют, — подтвердил Чернышёв. — Пугать никого не пугаю, а имею предложение: желающие могут перейти на «Буйный».

— Как так перейти? — удивился Шевчук. — А добровольная подписка?

— Подписку снимаю, — ответил Чернышёв. — Считай, что никто её не давал.

— Честно или воспитательная работа?

— Вы ж меня знаете, ребята, на ветер слов не пускаю. Подписка снимается без всяких последствий.

— А почему Деда не позвали, Архипыч?

— С Дедом говорил, он остаётся и за машину ручается.

— А за тех, кто в машине?

— Подумать надо, Архипыч, не на рыбу идём… Не было у бабы хлопот, лучше б не звал…

— Науке, говоришь, помочь… А главный-то учёный топ-топ, на «Буйный» смылся?

— Я ж предупредил, вопрос шкурный, — отозвался Чернышёв.

— Ты нас тоже пойми, — это Чалый, — мы с тобой столько лет, всей душой… Спасибо, конечно, что волю дал, кому переворачиваться охота, семьи у нас.