Когда я был мальчишкой, стр. 35

БАЛЛАДА О ПОВОЗКЕ

Я не вёл записной книжки и многое забыл. За редким исключением, я не помню фамилий моих товарищей — они входили в мою жизнь чаще всего на несколько дней; я забыл названия деревень, которые мы брали, а впечатления, когда-то меня потрясавшие, словно потеряли свою реальность, и нужно иной раз себя убеждать, что это случилось именно со мной.

Но главное осталось, как остаётся на пути вешних вод тяжёлый камень.

На всю жизнь, наверное, запомню я урок, который мне преподал Виктор Чайкин, когда мы переваливали через Рудные горы.

«Мы шли» — это было бы сказано неточно, мы рвались вперёд в марш-броске, делая по пятьдесят километров в сутки. Потом мы узнали, почему так спешили: в израненном теле Чехословакии засела миллионная армия фельдмаршала Шернера, и над страной Яна Гуса и бравого солдата Швейка нависла грозная опасность.

Спустя много лет, плавая на рыболовном траулере, я видел, как билась на корме попавшая в трал огромная акула-пила. Жизни в ней оставалось на несколько минут, но — горе неосторожным! Акула и сейчас, умирая, могла нанести смертельный удар своей страшной полутораметровой пилой.

Фашистская военная машина тоже содрогалась в последних конвульсиях, её нервная система погибла вместе с Берлином, но в этой агонии армия Шернера могла натворить много бед.

Первыми рванулись из-под Берлина в Чехословакию танковые армии, и мы видели их работу. По обеим сторонам живописной, в цветущих яблонях и вишнях дороги грудой бесформенного лома валялись в кюветах разбитые немецкие танки, брошенные пушки, сгоревшие машины и тысячи винтовок — автоматы мы подбирали, их у нас не хватало. Это был манёвр, неслыханный в истории войн, — танки умчались далеко вперёд без поддержки пехоты. Теперь мы должны были их догнать. Слева от нас, километрах в тридцати, гремел бой — брали разрушенный несколько месяцев назад американскими самолётами Дрезден, и я вспомнил, как мечтал Сергей Тимофеевич увидеть знаменитую на весь мир картинную галерею. Но бой отдалялся — не останавливаясь, мы проскочили мимо Дрездена и вступили на асфальтированную дорогу, ведущую в горы.

Танки прошли несколько часов назад — ещё дымились зияющие раны бетонных дотов и пустые глазницы амбразур. Немцев не было видно, но нас, утомлённых двухдневным броском, подстерегала другая беда — нестерпимая жара. От лесистых каменных гор, от раскалённой дороги несло как из пекла, и мы, обливаясь потом, проклинали безжалостное солнце. Повсюду, сколько хватало глаз, были только горы и скользящая между ними чёрная лента шоссе, заполненная людьми, повозками и машинами. Мы тяжело поднимались в горы, спускались и снова поднимались весь день восьмого мая, и именно здесь я впервые увидел, как падают люди, сражённые усталостью и солнцем. Их поднимали, отливали водой и клали на повозки — за каждой ротой тянулись повозки, нагруженные станковыми пулемётами и боеприпасами. Даже молодые здоровые солдаты брели стиснув зубы, а среди нас было много пожилых, и каждый из них нёс на себе скатку, карабин, гранаты и вещмешок. Бой в сыром, холодном лесу, рукопашная в траншеях, атака на деревню — все меркло перед этим маршем через Рудные горы.

Я был очень худым, но крепким мальчишкой, со здоровым сердцем и лёгкими неутомимого футболиста-любителя. Так вот, наступил момент, когда я отдал бы десять лет жизни, чтобы сесть на повозку. Каждый шаг доставлял мне мучительную боль, и пот, струившийся ручьями по моему лицу, был вдвойне солёным от слез. Я совершил глупость, размеры которой легко поймёт любой солдат. После первых суток пути мы, уничтожив в коротком бою роту фашистов, обосновались на ночь в охотничьей усадьбе, расположенной в глубине леса на берегу обширного пруда с причёсанными берегами. Говорили, что она принадлежала гитлеровскому фельдмаршалу Листу — я сам не без удовольствия всадил очередь в портрет какого-то напыщенного генерала с оловянными глазами, но запомнилась усадьба не этим. Стены комнаты, в которой мы спали, были обиты красивой блестящей материей, и мы, несколько молодых солдат, изорвали её на портянки: клюнули на блеск, как вороны. И на одном привале я решил переобуться — злосчастная мысль, доставившая мне столько горя. Выкинув свои добротные полотняные портянки, я обмотал ступни трофейными и километров через пятнадцать шагал словно по раскалённым угольям. Юра стащил с меня сапоги, ахнул и обругал последними словами: фельдмаршальские портянки оказались сатиновыми, они не впитывали в себя пот. Юра перевязал мне окровавленные ступни, отдал свои запасные портянки, но всё равно я страдал немилосердно: часы страданий поглотили остатки сил. Я брёл в строю, передвигая очугуневшие ноги и мечтая только об одном: сейчас ко мне подойдёт Виктор и предложит сесть на повозку. Я даже высмотрел себе местечко на краю, между стволами двух пулемётов, и оно притягивало меня как магнит.

И Виктор действительно подошёл. Он был навьючен как лошадь — на его плечах висели две скатки, автомат и чей-то второй вещмешок.

— На повозку оглядываешься? — облизывая треснувшие губы, спросил он.

Я простонал и кивнул. Виктор зло усмехнулся.

— Куренцов в три раза старше нас — топает, Васька Тихонов два раза падал и на повозку не просится, а ты? На повозку не сядешь, даю тебе слово. Ошибся я в тебе, Полунин.

Виктор ушёл вперёд, сказал несколько слов такому же, как и он, навьюченному Юре, и тот, не обернувшись, покачал головой.

И тогда во мне что-то перевернулось — я физически ощутил это. Так неожиданным и сильным ударом вправляют вывих: короткая боль — и сразу же глубокое облегчение. Я пережил это ощущение в мгновенье, когда понял, что о повозке нечего мечтать и что Виктор и Юра, ставшие моими друзьями, теперь меня презирают.

Внешне ничто не изменилось: жарило беспощадное солнце, и тёплая противная вода во флягах не утоляла, а усиливала жажду. Удавами душили скатки, килограммы оружия давно превратились в пуды, и солдаты шли от привала до привала, напрягая последние — нет, сверхпоследние силы. До конца Рудных гор оставалось километров двадцать, и все эти нескончаемо длинные километры я тащил на себе карабин Куренцова, скатку Васи Тихонова и диски от ручного пулемёта, которые насильно вырвал из рук почерневшего Чайкина-старшего. Я бы навьючил на себя больше, но просто некуда было вешать. На привалах я брал у ездового ведра, бежал за водой и поил весь взвод.

— Двужильный ты, Мишка, — удивлялись ребята. — Как ишак.

Я скромно отмахивался, но сердце моё бешено стучало от гордости. Виктор упрямо меня не замечал, но я твёрдо знал, что он ко мне подойдёт первый — сам бы я ни за что на свете этого не сделал. Наконец он не выдержал и стал рядом. Теперь уже я с хрустом отвернул голову в сторону.

— Шейные позвонки не поломал? — засмеялся Виктор.

Я вяло огрызнулся.

— Лапу! — весело сказал Виктор. — Ну!

— А в ком ты ошибся, напомни? — мстительно спросил я, прикладывая ладонь к уху.

Виктор ударил меня по ладони, я саданул его в бок. Мы обхватили друг друга и повалились на траву, хохоча во все горло.

Я был счастлив.