К вам идет почтальон, стр. 78

Курьезная записка! Чекисты пришли к выводу, что это шифр. Но разобрать его не сумели, как ни бились. А что если это был не шифр, а тот же самый неведомый нам язык, на котором произнес свои предсмертные слова Алекпер-оглы? При чем же, однако, 1864 год?

«Да, нужна вся правда, — повторял он мысленно. — Как добыть ее, когда всё так запутано?»

На широком проспекте, обсаженном акациями, желтыми от зноя, ветер гонял вихри пыли. Острые, раскаленные песчинки кололи лицо, как искры.

Ковалев свернул с проспекта. Погрузился в лабиринт Старого города.

Извилистая Крепостная улица — вся в резких контрастах света и тени — вела и вела его, обдавая запахами зеленого перца, лука, кислого молодого вина. Мимо караван-сарая, охраняемого как памятник прошлого, мимо башни с остатком зубчатой стены. Звонко застучали каблуки Ковалева под сводом арки в черной, вязкой, прохладной тени. Он замедлил шаг, вбирая эту прохладу и неистребимую, извечную сырость древних камней. В проеме арки ослепительно сверкала поперечная улица. Там, будто в другом мире, прошли две девушки в шелковых платьях. Одна размахивала огромным круглым чуреком и смеялась.

Ковалев пересек улицу, Крепостная повела его дальше, в гору, на окраину города.

Он любит этот город. Не забыл его во время долгой службы на севере. Нет! Любит переулки, дворы и веранды, увитые плющом и виноградом. Здесь, в Южном порту, Ковалев учился в школе, потом в Индустриальном институте, отсюда, со второго курса, ушел на фронт.

Улица всё круче вздымалась на желтую песчаную, обожженную солнцем гору. Серое двухэтажное строение показалось за поворотом. На стене, обращенной во двор, без окон, хорошо освещенной сияньем полудня, выступали смутные, полустертые буквы. Ковалев подошел поближе.

АЛЬФОНС ДЮК

ШВЕЙЦАРСКИЙ ПОДДАННЫЙ.

ВЕЛОСИПЕДЫ МУЖСКИЕ, ДАМСКИЕ,

ДЕТСКИЕ, ВСЕВОЗМОЖНЫХ СИСТЕМ.

ФИРМА СУЩЕСТВУЕТ С 1889 ГОДА.

Последние дни Ковалев нередко думал о Дюке. Причастность Дюка к убийству Алекпера-оглы стала теперь еще более вероятной, — недаром же Дюк удостоен клички охотника за скальпами, несомненно почетной. Кровавая инсценировка без сомнения поставлена опытным режиссером. Сафар-мирза был лишь ревностным исполнителем.

Пожалуй, Ковалеву трудно было бы объяснить, зачем он избрал этот путь, мимо дома Дюков. Нет, он не мог ожидать открытий. И всё же…

Он смотрел на калитку.

Толстые петли с узором, едва различимым под наростами ржавчины, держали тяжелую, плотную дверцу. Она служила много лет, доски высохли, отливали бархатистым серебром. Ровесником дверце приходился и столб, толстый, тоже весь серебряный от старости. Калитка согнула его, столб укрепили колышками. Один из них, из очень твердого коричневого дерева, был украшен тонким узором. Ковалев наклонился. Да, узор, но не тот, что на петлях. Вереница трезубцев, крохотных, тесно сплетенных трезубцев…

Рука Ковалева поднялась, уперлась в дверцу. Он подумал, что Костенко — тот, наверное, вошел бы. Но зачем?

То, что Дюки породнились в здешних краях с каким-то племенем, уже известно, и орнамент из трезубцев не открывает ничего нового.

Капитан отошел от калитки. За домом Дюков, от Крепостной улицы, отбегал и терялся внизу под горой переулок. Ковалев заглянул туда, потоптался. Теперь старый дом Дюков смотрел на него острым, как у утюга, углом. На втором этаже резко, со стеклянным звоном, хлопнула рама, кто-то закрыл окно.

Любопытство снова повлекло Ковалева к калитке. Женский голос звал некоего Геворка обедать. Тянуло дымом печурки, за калиткой жарилось мясо, — вероятно для того же Геворка. Ковалев мог бы, став на цыпочки, заглянуть во двор, но он не сделал и этого. Он видел только расшатанную веранду, кабачки и тыквы на перилах и деревья сада, начинавшегося в глубине двора.

Пустое любопытство Ковалев привык сдерживать, так как считал, что оно вредит делу. Он бросил еще один взгляд на кружево трезубцев, вырезанное бесспорно искусным мастером, и быстро зашагал прочь.

«Сад, наверное, тоже принадлежал Дюкам, — думал он. — Слуг требовалось немало: садовников, горничных, приказчиков. И, верно, Дюки набирали к себе свою родню, из племени с трезубцем. Породнились с главарями, использовали труд бедноты…» Исторические познания Ковалева дальше общих истин не шли. «А что если, — вдруг мелькнуло у него, — Алекпер-оглы здешний уроженец! Шел на родину, к человеку своего племени! Сюда, в дом Дюков, к какому-нибудь бывшему садовнику, живущему здесь». И тотчас Ковалев оборвал этот ход мыслей: «Фантазия! Где факты?»

Ковалев ошибался, считая себя человеком, лишенным воображения. Нет, оно пробуждалось часто, но Ковалев не доверял ему, — и чем соблазнительнее были образы, нарисованные воображением, тем строже он взвешивал каждый свой шаг. Он остерегался поверить кажущемуся, не хотел действовать по наитию. Его никогда не посещал легкий, скорый успех, — всё достигалось кропотливым расчетом.

А если всё-таки Алекпер-оглы шел сюда, в дом Дюков? К кому? Как знать, кто этот человек? Хороший или дурной?

Через минуту он уже укорял себя: «Зачем околачивался у дома так долго! Была ли в этом необходимость? Добро бы, в штатском…»

Переулок, уступами спускавшийся с горы, привел Ковалева на площадь. Он пересек ее и вошел в музей — величественное здание, украшенное статуями поэтов и ученых.

5

— Байрамов у себя, — сказала вахтерша.

Сквозь стекла на Ковалева смотрели одинаковыми, неестественно черными глазами манекены в черкесках, в барашковых шапках, с патронташами и резными карабинами времен Шамиля. Посреди зала, на постаменте, возвышалась арба — грубая повозка на двух колесах. Она точно спряталась здесь, испуганная автомашинами и троллейбусами, снующими за окном. Арбу обступила экскурсия пионеров.

— Привет, «Философ»! — сказал Ковалев, закрывая за собой дверь маленькой комнаты, душной от нафталина, заваленной коврами, вышивками, забитой книгами.

«Философ», «Спиноза» — эти клички утвердились за Байрамовым еще в школе. Когда Ковалев сражался в волейбол, Байрамов наблюдал и глубокомысленно рассуждал о пользе спорта. Сблизили их шахматы, — Байрамов был чемпионом школы. Ковалев несколько лет старался одолеть его, неизменно получал мат, но не обижался и не унывал.

— Осторожно, — отозвался Байрамов. — Не наделай мне тут черепков.

Капитан едва не наткнулся на узкогорлый сосуд, склеенный и скрепленный проволокой, обошел его и ухнул в продавленное кресло.

— Я вчера из поездки, — сказал Байрамов и просиял. Сутулый, оливково смуглый, с большой лысеющей головой, он царил над сокровищами, добытыми для музея в горных селениях.

— Ах, какие там места! — произнес он с чувством. — Ты над пропастью, «как слеза на реснице». Замечательно сказано, правда?

— Откуда это?

— Арабское изречение на камне, у дороги. Хотел выворотить, увезти сюда, да тяжелый уж очень. Замечательный памятник… Ну, чем тебе помочь?

— А может быть, «Спиноза», я просто так зашел, — повидать тебя.

— Врешь, милый.

— Да, вру, — кивнул Ковалев. — Слушай, фамилия Дюк тебе знакома?

— Конечно. Что тебе нужно про них?

— Прежде всего — откуда они взялись, что тут делали?

Байрамов вышел и принес тоненькую серую брошюру с новенькой библиотечной этикеткой, еще влажной от клея.

— На, читай! Не знаю, как тебе, а для историков весьма ценный материал. Сиди, занимайся! Прочитай, а потом будем говорить.

На обложке стояло — «Записки Леопольда Дюка». Из предисловия редактора Ковалев узнал, что эти записки были опубликованы в 1873 году в Лондоне и в русском переводе появляются впервые.

«Дед или прадед охотника за скальпами, — подумал Ковалев. — Что же привлекло его в наши горы?»

«3 августа 1862 года мы оставили Трапезунд. Вперив взор в кромешную темноту, я долго молился, дабы призвать благословение Создателя на наше опасное путешествие. Целью нашей было доставить оружие племенам, продолжавшим фанатическую борьбу против русского царя. Морские воды, плескавшие о борт, как бы вторили моей молитве».