К вам идет почтальон, стр. 19

Однако с осени химия начала завоевывать умы. Всё реже слышалось пренебрежительное: «музыка». Надеинский убеждал меня:

— Переходи в нашу секцию. Что — история! То ли дело химия. Химия, понимаешь, везде. Человек, например, дышит — и тут химия.

Как я ни упирался, увлечение химией, охватившее многих моих товарищей, тревожило меня. Коллекция старинных книг уже не радовала, как прежде. Я уже не ощущал трепета, переворачивая толстые, пожелтевшие по краям, изъеденные жучком страницы «Диоптры», изданной до Петра, реже снимал с полки любимый роман — «Юрий Милославский» Загоскина. А ведь бывало я по нескольку раз читал то место, где Юрий, застав в русском доме врага, приказывает ему под дулом пистолета доесть огромного жареного гуся — доесть до последней косточки. Враг давился, лопался, но ел. Этот жареный гусь поражал мое воображение не меньше, чем кровавые битвы, описанные в романе.

Нет, не хочется читать Загоскина!

— Знаешь, что я буду делать? — сообщил я Жене Надеинскому. — Я буду клёновским летописцем, раз у нас затеяли такие важные дела с краской.

До зимних каникул химики варили песок с поташом, добавляли различные красящие вещества, испытывали составы на огне. Ваксаныч внес поправки в любавинский рецепт шестнадцатилетней давности, — ведь наука за это время ушла далеко вперед. Настало решающее испытание.

Километрах в двух от села была сторожка лесника. Лес вокруг вырубили, и она торчала на Копейкином бугре никому не нужная. По преданию, записанному Зиной Талызиной, некогда на этом бугре один бродяга убил другого из-за копейки. Эту сторожку мы и решили обмазать краской Любавина и поджечь. Восемь слоев краски положили на дощатые стенки, на тесовую крышу, кругом навалили сухого хворосту. В воскресное утро клёновцы, стар и млад, обступили Копейкин бугор. Остались дома только дряхлые старики и старухи, да еще наша тетя Клава, которая с утра заявила с раздражением:

— Все уйдут, а дом на кого? Обворуют — вот и будете знать. Нет, нет, я всё равно не пойду.

Отец чуть не силой тащил ее, но под конец обругал темной бабой и отступился.

Не было у Копейкина бугра и Тоси Петелиной. Она еще в августе уехала в город и поступила в педагогический техникум. «Но это, пожалуй, кстати, что ее нет, — думал я. — Если бы я стоял там, на вершине бугра, в числе ассистентов Ваксаныча, вместе с ними поливал хворост керосином, тогда мне только приятно было бы показаться Тосе». Но я был внизу, среди зрителей, и чувствовал себя не у дел.

Горючее занялось быстро, и сторожка мгновенно скрылась в огне. Ваксаныч увел всех с холма, и ветер швырнул вслед клубы густого дыма. Ветер в тот день неистовствовал. Но клёновцы, обдаваемые горьким дымом, стояли неподвижно и молча, захваченные зрелищем пожара. Скоро у подножия холма стало жарко, люди отодвинулись. Хворост сгорел, теперь пылали дрова. Языки пламени стали ниже, но как будто яростней. И всё же сторожка держалась. Поленницы таяли, съедаемые огнем, а сторожка вздымалась из огня и возвышалась в нем, словно волшебная. Держится краска Любавина! Клёновцы хлопали и улыбались нам. Аплодировал и мой отец, стоявший на большом березовом пне. Когда пламя затихло, отец легко соскочил и первый побежал к сторожке. Она потемнела от копоти, но сохранилась прекрасно. Лишь кое-где обуглились доски. Удача! Сельчане еще долго обхаживали и разглядывали сторожку; поздравляли Вадима Александровича.

На долю Жени Надеинского, Шуры Петелина и других ассистентов тоже досталось немало похвал. Как я завидовал им в тот день!

В понедельник, после урока литературы, мой отец задержал нас в классе.

— Деятельность наших краеведов, — сказал он, — не мешало бы осветить в газете.

— Ливанов напишет, — подала голос Зина Талызина, которая всегда совалась первая. Подумать можно, она лучше всех знает, кому что надо делать! Зину поддержал Женя Надеинский.

Я встал и, глядя в парту, сказал:

— Я не буду.

— Почему, Сергей? В чем дело? — полетело со всех сторон.

— Пусть Надеинский напишет, — сказал я, — он работал…

Как еще объяснить, что? со мной произошло? Почему я потерял вкус к своей миссии историка и летописца? Но других слов я не нашел и замолчал.

— Кто же возьмется? — спросил отец.

Поднял руку Женя.

«Ишь ты, как ему не терпится, — подумал я, хотя только что назвал его имя. — Обрадовался, что я отказался. А еще друг! Ну и пускай пишет, пускай. Мне всё равно».

На следующем уроке я получил записку от Зины:

«Ты поступил благородно. Тосе будет сообщено».

Это несколько ободрило меня, но ненадолго.

Статью Жени напечатали. Ваксаныч вырезал ее, приложил рецепт огнеупорной краски и послал в Москву — своему университетскому профессору.

Через две недели пришел ответ. По мнению профессора, начинание Любавина было смелым. Времени, однако, прошло много. За границей имеются краски, в основе своей весьма сходные с любавинской. Но честь и слава тому, кто обгонит иностранцев. Главная задача — обеспечить долговечность огнезащитного слоя. Пока что все силикатные краски быстро разрушаются от сырости. Дождь губителен для них. В заключение профессор советовал продолжать опыты и давал указания. Эта часть письма состояла из сплошных формул.

Незадолго до весенних каникул пришел еще один отклик на статью Жени Надеинского — на этот раз из далекого города Дивногорска.

Вот что мы прочли:

«Дорогие товарищи! Я узнала из газеты насчет Любавина, насчет доброй его смекалки. Я прошу вас ответить, не тот ли это Любавин Ефрем, который работал в Дивногорске на асфальтовой шахте. У нас многие его помнят. Мой муж вместе с Любавиным спину гнул, и злодеи, которые Любавина со света сжили, и супругу моему сократили век. Мой адрес — Дивногорск, Донская, дом 10. Парасковья Шатохина».

ЕГО УБИЛИ

Был второй день весенних каникул, когда я слез с поезда в Дивногорске.

— Тебе полезно съездить, — сказал отец, напутствуя меня. — Узнай всё. Не мямли, не фыркай в кулак. Пора быть взрослым.

И вот я совершил первое в своей жизни путешествие по железной дороге, во время которого, понятно, не сомкнул глаз, так как боялся выпустить из рук мешок с хлебом, салом и запасной фуфайкой, боялся проспать Дивногорск и не помню, чего еще я боялся.

Глаза ломит от бессонной ночи. За вокзалом площадь и такой же круглый сквер, как в нашем уездном городе, — только, пожалуй, больше. Впрочем, и дома здесь большие. Я иду по главной улице, читаю вывески, считаю этажи самых высоких домов. Этажей — три, очень редко четыре. Но в нашем уездном городке и трехэтажных зданий только два.

В конце проспекта, за садом, отыскалась Донская улица и повела меня под откос, мимо заборов, складов, мастерских, к реке, покрытой синим льдом. Поют провода, желтеют стволы тополей. Почки набухли, снег вокруг деревьев обтаял, и кажется, что они растут из горшков. Ворота деревянного домика под номером десять приоткрыты. Во дворе высокая горбоносая старуха в очках колет дрова. Я толкаю ворота, они отчаянно скрипят, старуха оборачивается и, с топором в руке, идет прямо на меня.

— Нету, нету тут ваших птиц, — говорит она угрожающе и загораживает мне путь. Я почти касаюсь носом полушубка, горько пахнущего дубленой кожей.

— Ка-каких птиц? — бормочу я.

— А ты чей такой, молодой человек? — слышу я. — Чего тебе нужно?

— Я из Клёнова… к Шатохиной. Я…

Не успел я кончить, как сильные, словно мужские, руки стиснули мне плечи:

— Ах вот кто! Ты бы сразу…

Пахну?ло печным теплом из открывшейся двери, и я очутился в комнате — чистой, светлой, с фикусом, упершимся в низкий потолок.

— Зятек мой голубей приучил. Повадились у нас кормиться. Как улетит у кого голубь — так к нам. Терпенья нет! Ходят и ходят без конца. Ты, молодой человек, раздевайся. Вот сюда вешай. Письмо от твоего папаши получила, хотела бежать встречать, да ведь личность незнакомая, как узнаешь! Сапоги не промочил? А то снимай, мы живо обсушим. Садись, чай пить будешь с нами.