Лучшие повести и рассказы о любви в одном томе, стр. 193

То же самое, что и во Львове, продолжалось и в нашем городе. И почти такие же писались заметки:

— Боже, какая тоска, какое томление! Хоть бы землетрясение, затмение случилось!

— Как?то вечером я была на кладбище: там было так прекрасно! Мне казалось… но нет, я не умею описать это–го чувства. Мне хотелось остаться на всю ночь, деклами–ровать над могилами и умереть от изнеможения. На дру–гой день я играла так хорошо, как никогда…

И опять:

— Вчера я была на кладбище в десять часов вечера. Ка–кое тяжелое зрелище! Луна обливала лучами надгробные камни и кресты. Мне казалось, что я окружена тысячами мертвецов. Я же чувствовала себя такой счастливой, ра–достной! Мне было очень хорошо…

А познакомившись с Елагиным и узнав от него однаж–ды, что в полку умер вахмистр, она потребовала, чтобы Елагин свез ее в часовню, где лежал покойник, и записа–ла, что вид часовни и покойника при свете луны произвел на нее «потрясающе–восторженное впечатление».

Жажда славы, людского внимания перешли у нее в это время просто в исступление. Да, она была очень хороша собой. Красота ее была в общем не оригинальна, и все–та–ки было в ней какое?то особое, редкое, не обычное очаро–вание, какая?то смесь простодушия и невинности с звери–ным лукавством, а кроме того, смесь постоянной игры с искренностью: посмотрите на ее портреты, обратите вни–мание на взгляд, ей особенно присущий, — взгляд всегда немножко исподлобья, при постоянно чуть–чуть открытых губках, взгляд грустный, чаще всего милый, призывный, что?то обещающий, как бы соглашающийся на что?то тайное, порочное. И она умела пользоваться своей красотой. Со сцены она уловляла поклонников не только тем, что на сцене она особенно умела расцветать всеми своими пре–лестями, звуком голоса и живостью движений, смехом или слезами, но и тем, что чаще всего выступала в ролях, где она могла показать свое тело. А дома она носила соб–лазнительные восточные и греческие одежды, в которых и принимала своих многочисленных гостей, одну из своих комнат отвела, как она выражалась, специально для само–убийства, — там были и револьверы, и кинжалы, и сабли в виде серпов и винтов, и склянки со всевозможными ядами, — а постоянным и любимейшим предметом разгово–ров сделала смерть. Но мало того: часто, беседуя о всяче–ских способах лишить себя жизни, она вдруг хватала со стены заряженный револьвер, взводила курок, приставляла дуло к своему виску и говорила: «Скорее, поцелуйте меня или я сию минуту выстрелю!» — а не то брала в рот пилюлю со стрихнином и заявляла, что, если гость тотчас же не упадет на колени и не поцелует ее босую ногу, она проглотит эту пилюлю. И все это она делала и говорила так, что гость бледнел от страха и уходил вдвойне очаро–ванный ею, по всему городу разнося о ней именно те, всех волнующие, слухи, которых она так хотела…

— Вообще она сама собой почти никогда не бывала, — говорил на суде свидетель Залесский, очень близко и дол–го ее знавший. — Играть, дразнить — это было ее постоян–ное занятие. Довести человека до бешенства нежными за–гадочными взглядами, многозначительными улыбками или грустным вздохом беззащитного ребенка — на это она была великая мастерица. Так вела она себя и с Елагиным. Она то распаляла его, то обдавала холодной водой… Хо–тела ли она умереть? Но она плотоядно любила жизнь, смерти боялась необыкновенно. Вообще было в ее натуре очень много жизнерадостности и веселости. Помню, как однажды прислал ей Елагин в подарок шкуру белого мед–ведя. У нее в это время было много гостей. А она всех за–была, — в такой восторг привела ее эта шкура. Она раски–нула ее по полу и, не обращая ни на кого внимания, стала кувыркаться на ней через голову, стала выкидывать такие штуки, что позавидовал бы любой акробат… Очарователь–ная была женщина!

Впрочем, тот же Залесский рассказывал о том, что она страдала припадками тоски, отчаяния. Врач Серошевский, знавший ее десять лет и лечивший ее еще до ее отъезда во Львов, — у нее начиналась тогда чахотка, — тоже пока–зал, что в последнее время она мучилась сильным нерв–ным расстройством, потерей памяти и галлюцинациями, так что он боялся за ее умственные способности. От этого же расстройства лечил ее и врач Шумахер, которого она все уверяла, что не умрет своей смертью (и у которого она однажды взяла два тома Шопенгауэра, «очень внима–тельно прочитанных и, что всего удивительней, прекрасно понятых, как оказалось потом»). А врач Недзельский дал такое показание:

— Странная была женщина! Когда у нее бывали гости, она чаще всего была очень весела, кокетлива; но случа–лось — вдруг ни с того ни с сего умолкнет, закатит глаза, уронит голову на стол… а не то начнет бросать, бить об пол стаканы, рюмки… В этих случаях всегда надо было по–спешить попросить ее: ну, еще, еще, — и она тотчас же прекращала это занятие.

И вот с этой?то «странной и очаровательной женщи–ной» и встретился наконец корнет Александр Михайло–вич Елагин.

X

Как произошла эта встреча? Как родилась между ними близость и каковы были их чувства друг к другу, их от–ношения? Об этом дважды рассказал сам Елагин: первый раз, кратко и отрывочно, через несколько часов после убийства, — следователю; второй раз — на допросах, про–исходивших три недели спустя после первого допроса.

— Да, — говорил он, — я виновен в лишении жизни Сосновской, но по ее воле…

Я познакомился с ней полтора года тому назад, в кассе театра, через поручика Будберга. Я горячо полюбил ее и думал, что и она разделяет мои чувства. Но я не всег–да бывал уверен в этом. Порой мне казалось, что она любит меня даже больше, чем я ее, а порой — наоборот. Кроме того, она постоянно была окружена поклонника–ми, кокетничала, и я мучился жестокой ревностью. Но в конце концов все?таки не это составляло наше трагиче–ское положение, а что?то другое, чего я не умею выра–зить… Во всяком случае, клянусь, что я убил ее не из?за ревности…

Я, говорю, познакомился с ней в феврале прошлого года, в театре, возле кассы. Я сделал ей визит, но до ок–тября я бывал у нее не чаще двух раз в месяц и то всегда днем. В октябре я признался ей в своей любви, и она позволила мне поцеловать ее. Через неделю после то–го мы с ней и с моим товарищем Волошиным ездили ужинать в загородный ресторан, возвращались же отту–да только вдвоем, и, хотя она была весела, ласкова и слегка опьянена, я чувствовал такую робость перед ней, что боялся поцеловать ее руку. Затем она попросила у меня однажды Пушкина и, прочтя «Египетские ночи», сказала: а вы решились бы отдать жизнь за одну ночь с любимой женщиной? И когда я поспешил ответить, что да, она загадочно улыбнулась. Я уже очень любил ее и ясно видел и чувствовал, что это роковая для меня лю–бовь. По мере того, как мы сближались, я смелел, начал говорить ей о своей любви все чаще, говорил, что чувст–вую, что гибну… уж хотя бы по одному тому, что отец никогда не позволит мне жениться на ней, что жить ей со мной без брака невозможно, как артистке, которой польское общество никогда не простило бы открытую незаконную связь с русским офицером. И она тоже жа–ловалась на свою судьбу, на свою странную душу, от от–вета же на мои признания, на мой безмолвный вопрос, любит ли она меня, уклонялась, давая как будто мне не–которую надежду этими жалобами и их интимностью…

Потом, с января нынешнего года, я стал бывать у нее каждый день. Я посылал ей букеты в театр, посылал цветы на квартиру, делал подарки… Подарил две мандолины, шкуру белого медведя, перстень и браслет с бриллиан–тами, решил подарить брошку в виде черепа. Она обожа–ла эмблемы смерти и не раз говорила мне, что желала бы иметь от меня именно такую брошку, с надписью по–французски: «Quand meme pour toujours!»

Двадцать шестого марта этого года я получил от нее приглашение на ужин. После ужина она впервые отдалась мне… в комнате, которую она называла японской. В этой же комнате происходили и наши дальнейшие свидания; служанку она отсылала после ужина спать. А потом она дала мне ключ от своей спальни, наружная дверь которой выходила прямо на лестницу… В память двадцать шестого марта мы заказали себе обручальные кольца, на внутрен–ней стороне которых были вырезаны, по ее желанию, на–ши инициалы и дата нашей близости…