Люди, горы, небо, стр. 32

Когда закат почти отгорал, особо стереоскопичными становились заречные сопки – располагаясь как бы по ранжиру, строго вырезанными от руки силуэтами: сначала из черной жести, затем из синей, затем из сизо-голубоватой. Не было в этом никакого порядка, а может, и смысла, но глянешь – и внутри захолонет.

И все же суров здешний пейзаж, нет в нем южной крикливости. Суров этот край. Суровы и условия жизни.

– Что читаете, Игорь Васильевич? – спросил, неслышно карабкаясь по борту, Саша. – Глаза можно поломать, потемки уже.

Шумейко уже и не читал вовсе. Задумался, любуясь заречной симфонией тонов, мощно и с чувством сыгранным в горах закатом.

– Да так, занятную одну книжонку листал, некоего Маргаритова. «Камчатка и ее обитатели». Старина, 1899 года. Вот послушай, что автор тут проповедует. – Он нашел нужную страничку и прочитал с трудом, потому что совсем стемнело: – «Природный камчатский житель… до сего времени смотрит на хлеб, как на суррогат, без которого ему легко обойтись, и если любит его и даже падок к нему, то как к лакомству, а не как к пище, требуемой свойственными его организму особенностями. Во многих пунктах Камчатки хлеб (привозной) в настоящее время в большом употреблении, но ни один камчадал не останется зимовать без юколы, без которой для его организма наступает голод, без хлеба же большинство живет и зимует, не жалуясь на голод. Ни один камчадал, отправляясь в путь, не возьмет с собою хлеба вместо юколы, подобно тому как ни один россиянин в подобных случаях не возьмет меду вместо хлеба. При суровости климата и неудобствах жизненных условий, питательность хлеба недостаточна в сравнении с объемом его, тогда как юкола (конечно, хорошо приготовленная) в этом отношении стоит несравненно выше и к местной жизни более приспособлена». Гм… Ну, что скажешь?

Саша засмеялся.

– Люблю такие книжонки. Но выводы несколько устарели, поди. Ну там для исторических справок, для сравнения годится. Я тоже одну тут книжонку ‘читал, только она и совсем уж странная. Написал ее какой-то Гага Крамаренко, пацан лет одиннадцати. Вот он, тоже еще до революции, попал с отцом-инженером на Камчатку. И пишет, что в устье нашей реки местные жители за одно притонение брали иногда до четырех тысяч рыб, преимущественно чавычи и нерки. Это ж ужас какое количество! Так что же, могли они всю ее обработать?! Боюсь, что не могли. А больше переводили – много ведь было, не жалко. Что ж, в таком разе пусть их потомки' привыкают к хлебу, кстати со сливочным привозным маслом да сахаром, а от хлеба, даже без масла, никто еще не умирал, было бы только его в достатке.

Шумейко молчал. В общем-то моторист высказывал мысли, созвучные его собственным. Да и как, не ущемляя интересов людей, сохранить ценнейшие породы рыб? Нельзя без ущемления. Не получается. Но допустим, что мы установим на реках жесткий, даже, быть может, жестокий режим. А японцы будут ловить лосося на путях миграции?.. Кроме того, некоторые лососевые обитают определенное время в реках Северной Америки – Юконе, Колумбии, Сакраменто. Достаточно ли уважительно относятся к ним там? Проблема многосложная, не одному Шумейко ее решать.

И вообще чудная рыба! Отнерестует и подыхает. Возможно, в этом есть какое-то высшее соображение – ну там круговорот веществ в природе, и от переудобрения береговых почв отмирающей проходной рыбой разрастаются потом непроходимые ивняки, в ивняках множится и свирепствует заяц, его кто-то поедает – словом, получается карусель природе же на пользу.

Шумейко неоднократно наблюдал на камчатских реках превращение живой и трепетной, но искалеченной, исполнившей свой долг перед потомством рыбы в удобрительный тук. Зрелище каждый раз трогало его своей безысходностью. Везде под водой сквозит сизая, измочаленная, уже неподвижная, а то и шевелящаяся сненка, ее пласты отливают прелой розовостью, красками тления, она устилает берега, торчит, мерцая белесыми глазами, меж коряжин, среди камней, прижимает ее течением к подводным сучьям, пронизывает насквозь, потрошит, и вьются в струях выполосканные клочья внутренностей ее и мяса. Но все это как будто естественно, ради жизни в конечном счете, потому что отложатся в нерестовых реках фосфор, белок, из которого взойдет со временем питательный субстрат для мальков того же лосося!

– Ничего-о, – сказал Саша деланно беспечно. – Сейчас переходят на лов глубоководных рыб. Еще какая рыба, говорят, бывает там, в невозможных глубинах. Вон в Петропавловске не найдете, к примеру, копченого палтуса или угольной рыбы в магазинах. Угольная – так прямо деликатес. Потом начнут ловить каких-нибудь алепизавров… Одно название чего стоит: вспомнишь – подавишься.

– А потом? – Шумейко вздохнул. – Я, видимо, придерживаюсь в этом вопросе консервативных взглядов. Предпочитаю чавычу. Да и кета очень неплоха. Особенно ее икорка.

Человеку свойственно грустить на закате солнца. Но придет новый день…

11

И день, конечно, пришел.

С утра пораньше, перекусив в столовой, Шумейко направился в поссовет, но встретил по дороге Потапова. На заборах и телефонных столбах белели только что щедро расклеенные Потаповым воззвания и плакаты. Помимо прочего, помимо решений о запрете лова лососевых, они призывали читать «Белую лодку».

Что ж, справедливо, серьезный рассказ, сам-то Шумейко читал его еще в журнале. Рассказ с убийством (вроде как детектив). С психологией. Но он читал уже много рассказов – и лучше и хуже написанных. В них, как правило, браконьер – в единственном числе, зловещая, а то и отверженная в округе личность: уголовник, спекулянт, бывший полицай. А все остальные в той же округе – ну, если не поголовно за рыбоохрану, то и не против нее. Так вот, долго ли справиться с одиночкой, даже с двумя-тремя преступниками? Это вопрос известной сноровки и чисто механического нажима: иди на браконьера грудью, потрясая наганом и статьей уголовного кодекса. Куда ему в общем-то деваться? Из чего выбирать?

А вот проблема, животрепещущая для дальних окраин страны, для окраин со смешанным, коренным и приезжим, населением: браконьерствуют и те и другие. Коренные в силу того, что-де не могут жить без рыбы – основной-де источник пропитания, а приезжие – в силу той заранее намеченной, логической установки, что зачем же было и на Камчатку ехать, если рыбы тут досыта не поесть. Ведь здесь, слава такая прошла, ее невпроворот.

Пока шли по улицам поселка, у реки постояли, глядь, а уж иных плакатов на столбах как не бывало, иные – перечеркнуты то ли гвоздем, то ли обвисают лоскутами, то ли через плакат бранное слово щерится.

Потапов даже не огорчился: история привычная, тянется из года в год.

– А ведь шлют их нам оттэда, из Петропавловска, думают – так и вопьются в них глазами, так вот и совесть сразу взыграет. А эта агитация наглядная единого часа не висела. Тут у пацанов даже азарт – кто больше успеет сорвать.

Потапов остановился – переходили как раз сухую речушку, посреди русла которой замыто торчала кургузая ива.

– Вот… поселковая достопримечательность, – показал он на дерево. – Повесился тут в пьяном виде глава немалого семейства, не оставив после себя никаких письменных указаний. Это он зря. В таком случае завсегда должна быть ясность, а иначе не стоит и с городьбой затеваться.

Шумейко, обозрев «достопримечательное» местечко, в рассеянности подтвердил:

– Без ясности – это он зря, конечно. Не браконьер, часом?

– Да нет, не больше других. Грешил по малости, на закуску.

У Потапова почти все «грешили по малости», он избегал вступать в спор с населением вроде как даже из «политических» соображений: инспектор рыбоохраны – представитель соответствующего государственного института, и, вступая в раздоры с ним, население так или иначе вступает в конфликт с государством.

– Ну, население – это громко сказано, – заметил ему Шумейко. – Известная часть… наиболее безответственные элементы…

Потапов торопливо сбил с одежды шелуху и уже семечек из кармана не вынул.