Леоне Леони, стр. 25

— И то верно. Ну, а твое оружие?

— Мое неповинно в его крови: сперва я несколько раз промахнулся, а после тебя мне и делать было нечего.

— О боже мой, и это верно. Убить его хотел ты, а слепой рок заставил меня совершить то, чего я так гнушался.

— Тебе по сердцу эти слова, мой милый, но шел ты на свидание весьма охотно.

— В самом деле, у меня было какое-то инстинктивное предчувствие того, что я совершу по воле моего злого гения… Да в конце концов такова, видимо, была судьба и его и моя. Все же мы от него избавились. Но почему, черт возьми, ты очистил его карманы?

— Это все моя осторожность и выдержка. Обнаружив, что он ограблен, не найдя при нем ни денег, ни бумажника, убийцу будут искать среди самого низкого люда и никогда не заподозрят людей приличных. Случай этот сочтут разбойничьим нападением, а вовсе не личной местью. Только не выдай себя каким-нибудь дурацким волнением, когда завтра ты услышишь рассказ об этом происшествии, а так нам бояться нечего. Пододвинь-ка свечу, чтобы я сжег эти бумаги; ну, а звонкая монета никогда еще никого не компрометировала.

— Постой! — вскрикнул Леони, схватив какое-то письмо, которое маркиз собирался сжечь с другими бумагами. — Я прочел на нем фамилию Жюльетты.

— Это письмо к госпоже Ройтер, — сказал маркиз. — Прочтем-ка его:

«Сударыня, если еще не поздно, если вы не уехали уже вчера, получив письмо, в котором я звал вас поспешить к вашей дочери, не выезжайте. Ждите ее дома или встречайте в Страсбурге; по приезде туда я вас буду разыскивать. Буду там с мадемуазель Ройтер через несколько дней. Она решила бежать от окружающего ее позора и от грубостей ее соблазнителя. Я только что получил записку, в которой она наконец извещает меня о своем решении. Я должен увидеться с нею нынче ночью, чтобы уточнить время нашего отъезда. Брошу все свои дела и воспользуюсь добрым расположением духа, в котором она находится и которое льстивые посулы ее любовника могут быстро нарушить. Его влияние на нее все еще огромно. Боюсь, как бы страсть, которую она питает к этому презренному человеку, не оказалась страстью на всю жизнь и как бы горечь от разрыва с ним не заставила бы еще и ее и вас проливать обильные слезы. Будьте снисходительны и добры к ней, встретьте ее по-хорошему: вам это положено по долгу матери, и вы его выполните без труда. Что до меня, я суров, и мне легче выразить негодование, нежели жалость; я хотел бы, но не могу проявить большую приветливость, и мне не суждено быть любимым.

Пауль Генриет».

— Это доказывает, о друг мой, — насмешливо произнес маркиз, поднося письмо к пламени свечи, — что жена тебе верна и что ты — счастливейший из супругов.

— Бедная жена! — молвил Леони. — Бедный Генриет! Он дал бы ей счастье. Он бы уважал и почитал ее по меньшей мере! Какой злой рок бросил ее в объятия жалкого авантюриста, фатально стремившегося к ней с одного конца света на другой, тогда как подле нее билось сердце порядочного человека! Слепое дитя! Почему твой выбор пал на меня?

— Очаровательно! — иронически заметил маркиз. — Надеюсь, ты напишешь по этому поводу стихи. Изящная эпитафия человеку, которого ты зарезал нынче ночью, думается мне, была бы чем-то совершенно новым и не лишенным вкуса.

— Да, я сочиню ему эпитафию, — сказал Леони, — и текст ее будет звучать так:

«Здесь покоится порядочный человек, который пожелал быть поборником человеческого правосудия против двух злодеев и которому божественное правосудие дало пасть от их руки».

Леони предался горестным размышлениям, беспрестанно нашептывая при этом имя своей жертвы.

— Пауль Генриет! — твердил он. — Двадцати двух — двадцати четырех лет, не больше. Черты лица холодны, но красивы. По характеру крут и порядочен. Ненавидел несправедливость. До грубости превозносил честность, но было в нем все же что-то нежное и грустное. Любил Жюльетту, он всегда ее любил. Тщетно он боролся со своей страстью. По этому письму видно, что он все еще ее любил и обожал бы ее, если бы сумел излечить. Жюльетта, Жюльетта! Ты бы еще могла быть с ним счастлива, да я его убил. Я отнял у тебя того, кто мог тебя утешить. Твоего единственного заступника нет в живых, и ты по-прежнему во власти бандита!

— Превосходно! — сказал маркиз. — Хотелось бы, чтоб за малейшим движением твоих губ следил неотлучный стенограф ради сохранения всего того благородного и трогательного, что ты произносишь. Что до меня, я пошел спать. Покойной ночи, мой милый, ложись с женой, но смени рубашку: черт побери, на твоем жабо кровь Генриета!

Маркиз ушел. Леони с минуту не шевелился, затем подошел к моей кровати, приподнял полог и взглянул на меня. И тут он увидел, что, укрытая одеялом, я лежу в полудремоте, но что глаза у меня открыты и глядят на него. Смотреть на мое мертвенно-бледное лицо оказалось ему не под силу, моего пристального взгляда он не вынес. Вскрикнув от ужаса, он отшатнулся, а я слабым и прерывающимся голосом несколько раз ему повторила:

— Убийца! Убийца! Убийца!

Он упал на колени, словно сраженный молнией, и с умоляющим видом подполз к моей кровати.

— «Ложись с женой, — шепнула ему я, повторяя слова маркиза в каком-то бреду, — но смени рубашку: на твоем жабо кровь Генриета».

Леони упал ничком на пол, издавая нечленораздельные крики. Разум мой совсем помутился, и я, помнится, стала вторить его крикам, тупо подражая с какой-то рабской точностью звукам его голоса и его судорожным всхлипываниям. Он решил, что я помешалась, и в ужасе, вскочив на ноги, устремился ко мне. Мне почудилось, что он сейчас меня убьет: я бросилась за спинку кровати, крича: «Пощади! Пощади! Я ничего не скажу!» — и лишилась чувств в ту минуту, когда он, не давая мне упасть, подхватывал меня на руки, чтобы оказать помощь»

19

«Я очнулась в его объятиях, и никогда еще он не был столь красноречив, столь нежен и не проливал столь обильных слез, умоляя о прощении. Он признал себя самым низким человеком; единственное, сказал он, что возвышает его в его собственных глазах, — это любовь ко мне, и что ни один порок, ни одно преступление не смогли ее заглушить. До той поры он отбивался от обвинений, которые основывались на внешних фактах, уличавших его на каждом шагу. Он боролся против очевидности ради того, чтобы сохранить мое уважение. Отныне, будучи уже не в состоянии прикрываться явной ложью, он, желая растрогать и сломить меня, избрал иной путь и выступил в новой роли. Он отбросил всякое притворство (пожалуй, следовало бы сказать — всякий стыд) и признался мне во всех гнусных поступках, совершенных им в жизни. Но и на дне этой пропасти он сумел показать и пояснить мне то поистине прекрасное, что было ему присуще: способность любить, неиссякаемую силу души, чей священный огонь не могли угасить ни самая жестокая усталость, ни самые грозные испытания.

— Поведение мое подло, — говорил он, — но сердце мое всегда благородно: при любом своем заблуждении оно кровоточит; оно сохранило столь же пылким, столь же чистым, как и в пору ранней юности, чувство справедливого и несправедливого, ненависть к творимому им злу, восторг перед чарующим его прекрасным. Твое терпение, твое целомудрие, твоя ангельская доброта, твое милосердие, столь же безграничное, как и милосердие божье, не смогут пойти на пользу никому, кто бы их лучше понимал и больше ими восхищался, нежели я. Человек нравственный и совестливый нашел бы их естественными и ценил бы меньше. В союзе с ним, впрочем, ты была бы попросту порядочной женщиной; с таким, как я, ты — женщина возвышенной души, и дань признательности, что скапливается в моем сердце, столь же огромна, как твои страдания и жертвы. Ведь это что-нибудь да значит, когда тебя так любят, когда ты имеешь право на такую безмерную страсть! От кого другого, кроме меня, ты смогла бы ее потребовать? Ради кого ты вновь пошла бы на испытанные тобою мучения и отчаяние? Думаешь, на свете есть что-либо ценное, помимо любви? Что до меня, я этого не думаю. А думаешь, легко внушить и испытать истинную любовь? Тысячи людей умирают неполноценными, не познав иной любви, кроме животной: нередко тот, чье сердце способно сильно чувствовать, тщетно ищет, кому его отдать, и, оставаясь девственным после всех земных объятий, надеется, быть может, найти себе отклик на небесах. О, когда господь дарует нам на земле это глубокое, бурное, несказанное чувство, не нужно, Жюльетта, ни ждать, ни жаждать рая: ибо рай — это слияние двух душ в поцелуе любви. И не столь важно, в чьих объятиях нашли мы его здесь — святого или отверженного! Проклинают или обожают люди того, кого ты любишь, — что тебе за дело, ежели он платит любовью за любовь? Ты любишь меня или шум, поднятый вокруг моего имени? Что ты любила во мне с самого начала? Неужто блеск, который меня окружал? Если теперь ты меня ненавидишь, мне должно сомневаться в твоей прежней любви: вместо ангела, вместо принесшей себя в жертву мученицы, чья пролитая ради меня кровь, капля по капле, непрестанно сочится мне на губы, я должен отныне видеть в тебе лишь бедную девушку, доверчивую и слабую, которая полюбила меня из тщеславия и бросает из себялюбия. Жюльетта, Жюльетта, подумай, что ты сделаешь, если меня покинешь! Ты покинешь единственного друга, который тебя знает и чтит, ради общества, которое тебя уже презирает и чьего уважения тебе уже не вернуть. У тебя нет никого на свете, кроме меня, бедное дитя мое: тебе остается либо связать свою судьбу с судьбою авантюриста, либо умереть позабытой в монастыре. Если ты уйдешь от меня, ты будешь жестокой и безумной. За плечами у тебя будут одни невзгоды, одни горести любви, а радостей ее ты не пожнешь: ибо если теперь, невзирая на все тебе известное, ты сможешь еще меня любить и мне сопутствовать, знай, что я буду питать к тебе такую любовь, какую ты себе и не представляешь и о какой я сам никогда не подозревал бы, будь ты мне законной женою и живи я с тобою безмятежно, в лоне семьи. До сих пор, несмотря на все, чем ты пожертвовала, что ты выстрадала, я не любил тебя еще той любовью, на которую чувствую себя способным. Ты меня еще не любила таким, какой я на самом деле: ты привязалась к мнимому Леони, в котором ты ценила еще некоторое достоинство и известное обаяние. Ты надеялась, что он со временем станет тем, кого ты полюбила вначале. Ты не предполагала, что сжимаешь в объятиях человека, окончательно погибшего. А я думал: она любит меня лишь условно; она еще любит не меня, а лишь того, кого я играю. Когда, заглянув под маску, она увидит мои истинные черты, она придет в ужас от любовника, которого прижимала к груди, и убежит от него без оглядки. Нет, она не та женщина, не та возлюбленная, о которой я мечтал и которую моя пылкая душа зовет в своих порывах. Жюльетта еще принадлежит тому обществу, которому я враг; узнав меня, она станет моим врагом. Я не могу открыться ей, я не могу поверить ни одному живому существу то самое ужасное, что меня терзает, — стыд за все мерзости, что я творю изо дня в день. Я страдаю, укоров совести скапливается все больше. Если бы на свете жило такое создание, которое способно полюбить меня, не требуя, чтобы я изменился, если бы у меня оказалась подруга, которая бы не стала моим обвинителем и судьею!.. Вот о чем я думал, Жюльетта! Я молил небо о такой подруге; но я молил, чтобы ею была только ты, а не другая, ибо тебя я уже любил больше всего на свете, хотя еще и не понимал, что именно нам — и тебе и мне — предстоит сделать, чтобы полюбить друг друга истинной любовью.