Волк в бабушкиной одежде, стр. 16

– Если бы этим занялся я, – вступает Берю, – я, ребята, могу сказать только одно: я бы заставил его показать меню! И мне не пришлось бы отчекрыживать ему клешни... Работа гестапистов, а что наши телки-хранители часом не немцы?

– Возможно, – говорит Пино. – Самый молодой напоминает корреспондента, который приезжал из Германии к племяннику нашего кузена.

Минута молчания. Я посеял зерно, мои дорогие, заронив в мозги "телок-хранителей" идею, что Фуасса знает, что они хотели бы знать. Хреново, конечно, для старпера, ибо он может получить право на новый сеанс, но в конце концов, если свернул с прямого пути, нужно ожидать подобных превратностей судьбы.

– Он выплывает! – сообщает Берю после периода молчания, во время которого он занимается слизыванием крови со своих губ, в общем, автоподкармливанием!

Действительно, Фуасса пришел в сознание. Он с ужасом разглядывает руку с отрезанными пальцами.

– Вам очень плохо? – спрашиваю я.

– Ужасно, – бормочет он. – Это негодяи использовали клещи.

– Вы не заговорили?

– Как я мог, если я ничего не знаю...

– Вы выбрали хорошую тактику. Мужайтесь. Пока вы молчите, они вас не убьют...

– Но...

Повелительным жестом я заставляю его умолкнуть. Несчастный повинуется. Я отрываю клок рубашки и бросаю ему.

– Замотайте руку, – советую я ему.

Кровь течет меньше. Я говорю себе, что если ему не помочь, то вскоре гангрена начнет собирать жатву. У бедняги вид мокрой тряпки. Хоть он убийца и комбинатор, мне его жалко. Становишься чувствительным, когда брюхо пусто почти два дня.

Пожалуй, пора предупредить приятелей, что наши слова слушают другие. Но как? Просто показать рискованно, так как, ставлю пинг-понговый шарик на хлопковый тюк, что Толстый не преминет изрыгнуть:

– Что это ты нам показываешь там, на верхотуре?

Обшариваю себя, тщетно: все отобрано, кроме чести, попробуйте написать послание с помощью вашей чести вместо ручки, шайка кастратов!

Тут-то мне и приходит мысль. Хорошая, натурельних, поскольку моя!

Я вам говорил, что стены все в пыли и грязи. Я начинаю рисовать пальцем. О, радость: видно! Пишу, стало быть, печатными буквами лозунг: "Осторожно! Микрофон".

Затем привлекаю внимание соседей и показываю им по очереди надпись и микрофон. Пинюш подмигивает. Берю не может сдержать "Ах, стерва", что должно долбануть по евстахиевым трубам типа с наушниками. Фуасса потребовалось больше времени усечь, потому что он в состоянии прострации, весьма действенной в его возрасте.

Когда до доходяги доходит, я делаю ему ручкой на надпись. Затем я подмигиваю бедняге.

– Значит, вы не хотите довериться даже нам, Фуасса? – мурлычу я. Произнеся это, я делаю ему знак ответить "нет".

– Нет! – бормочет обчекрыженный. Я констатирую ядовито.

– Плохи ваши дела. Я бы на вашем месте облегчил совесть. Мы легавые, согласен, но французские легавые, Фуасса!

Он не знает, что ответить, и молчит. Мне большего и не надо. Его молчание составляет часть моего плана.

– Ладно, упрямьтесь... Кусок старого дерьма! Пауза. Как будто мы в студии звукозаписи, и все команды даются мимикой и жестами, так как шум – только на публику.

– Но он опять потерял сознание! – вскрикиваю я. И призываю кореша Берю подтвердить!

– Он в состоянии грогги! – подтверждает Величественный.

– В очень дерьмовом состоянии, – подчеркивает Пинюш совсем блефующим голосом.

– Хотел бы я знать, можно ли умереть от такой ампутации! – размышляю я.

– О! Конечно, – бросает Толстый. – Да вот, у меня есть троюродный племянник, который загнулся от трюка в этом роде. А он только отрезал себе кончик мизинца перочинным ножиком.

– Похоже у него агония! – замечает Пинюш. Фуасса разглядывает нас непонимающими глазами. Он ужасно страдает. Да еще нужно ломать комедию.

– Он может отойти в мир иной, так и не заговорив, – утверждаю я. – Я уверен, что он бы открылся нам, если бы не отбросил копыта!

– Да нам-то что от этого? – спрашивает Толстый.

– Простое профессиональное любопытство. Не люблю подыхать дураком, Толстый!

Дверь дергается. Я делаю Фуасса знак отключиться, и он повинуется. Явление трех типов, которые вам уже известны. Блондинчик приближается к Фуасса, тщательно огибая нас. Щупает бедняге лоб, ищет пульс и знаком приказывает другим забрать тело. Думаю, мандраж у него тот еще. Если Фуасса умрет вместе с секретом, как они полагают, весь цирк и риск для фуфла.

Кортеж без слов отваливает.

Моя команда забрасывает меня вопрошающими взглядами.

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять их выражение. Для чего ты это все затеял? – мысленно вопрошают знаменитые вольные стрелки из Курятника.

Выжидаю небольшую кучу минут и, предупредив их жестом, начинаю сеанс:

– Что это за бумажонка на месте Фуасса?

Берю смотрит, собираясь сказать мне, что там ничего нет, но я его упреждаю.

– Ты можешь дотянуться, Толстый, подкинь-ка ее сюда.

Маленькая пауза. Двое пожарных смотрят друг на друга, спрашивая себя, не стукнула ли мне в черепушку история с микро.

– Спасибо! – говорю я, – как будто я только что сцапал несуществующую бумажку. Затем испускаю легкий свист.

– Мой Бог, ребята! Это то, что мы ищем!

И подмигиваю им. Толстый понимает с полуслова:

– Сховай ее! – говорит он. – Если они найдут ее у тебя...

– Закрой пасть, – отвечаю я, – я выучу наизусть и проглочу!

Проходит сорок две и три десятых секунды, и дверь распахивается толчком. Блондинчик здесь, под эскортом китаезы. Я притворяюсь, что с трудом проглатываю слюну, и адресую им лучистую улыбку. Без единого слова двое друзей подходят ко мне, и желтокожий снимает мой железный браслет.

– Что случилось? – спрашиваю я. – Меня к телефону?

Они скупы на слова. Блондин вынимает пушку и приставляет мне к затылку.

– Идите! – только и произносит он. Самое трудное – набрать кураж. Затем мне удается сделать шаг, и мы выходим.

– Если не вернешься, напиши! – бросает вдогонку мрачно Берю, – а если вернешься, не забудь захватить жаркое!

Глава девятая

Наконец я узнаю, что существует вне этого погреба. Я иду, наконец! Это хорошо. Кровушка течет по жилушкам. Мышцы похряскивают, но работают. У меня вдруг возникает маленький глоток доверия к жизни. Робкий гимн заполняет естество, подобно молитве.

Низкий коридор, искривленный как Квазимодо, зловещий и еще более грязный, чем погреб. Он заканчивается лестницей с узкими и скользкими ступенями в ямках от употребления посередке. Клянусь, мои обожаемые, что мы находимся в гнусностаром бараке!

Карабкаемся по лестнице. Она винтится, как в колокольне. И никак не кончится. Ну и гнусная хижина.

Выползаем в широкий коридор, выложенный кирпичиками. Он приводит в холл с множеством створчатых дверей в комнаты. Прямо маленький замок, ребята, но замок, пораженный тлением. От штукатурки на стенах остались лишь воспоминания. Витражи готических окон зияют пустотами, повсюду плесень.

Меня вталкивают в громадную комнату, где монументальный камин занимает почти всю стену. Фуасса загибается на старой кушетке в стиле барокко, с ножками в виде львиных лап. Он выглядит по-прежнему без сознания. Ему приспустили штанцы для восстанавливающего укола, и несчастные ягодицы грустно обвисают, как растекшиеся капли растительного масла. Кроме кушетки, есть еще сиденья и стол. Меня толкают в кресло. Падаю расслабленно. Мясцо-то поотбилось. Настолько велика слабость, что ноги говорят "браво".

Троица разглядывает меня так пристально, что сердце зудит. У гориллы в горсти автомат. Ясно, что это его любимый рабочий инструмент. Блондинчик, наоборот, спрятал аппарат для производства горячих вафель и, руки в брюки, тихо насвистывает, созерцая меня.

– Если для портрета, – говорю я ему, – лучше рисовать в три четверти. Это мой лучший ракурс.

Он даже не мигает. Никогда не видел менее болтливого фраера.