В исключительных обстоятельствах 1979, стр. 53

Вязь молча ходит по комнате, а я проглядываю книжку комиссара. Хорошо бы оставить ее у себя. Сколько раздумий вызывают записи!

После тяжелого ранения на Западном фронте он написал:

«Если меня демобилизуют, где я найду свое счастье?»

Напрасно раздумывал комиссар. Вот если Вязь уйдет из армии, руководящей должности ему не доверят, а стать рядовым тружеником он не захочет. Комиссар был бы доволен любой работой. Как будто одинаковые люди: оба прошли фронтовую школу, оба с первых дней в революции. Но один жил ради идеи, а другой топчется вокруг собственного монумента. Нарушаю молчание:

— Товарищ комбат! Как вы оценили историю с Яковлевым?

Он останавливается, поправляет кобуру маузера, машет рукой;

— Мальчишка, понимаешь! Остался бы жив, я б его на гауптвахте сгноил!

— А может, его смерть как-то связана с переменами в тюрьме?

— Ну вот еще! — пожимает плечами Вязь. — Наше дело — охрана, по инструкции, а внутренние порядки — это другое ведомство. Там товарищ Енисейский делает то, что положено. Он за все и отвечает.

— Ваш начальник штаба сегодня был на работе?

— Нет его что-то, — отвечает Вязь, и тень заботы ложится на его лицо. — А он тебе нужен?

С чего это вдруг Вязь обращается со мной так фамильярно? А, понятно! Это у него такая манера разговаривать с младшими. Представить бы его нашему председателю трибунала, он преподал бы Вязю правила вежливости. Недавно у нас член коллегии Железнов за «тыканье» одному арестованному беляку пять суток под домашним арестом сидел.

Но я не успеваю ничего сказать — нас приглашают на собрание. Вязь подходит к столу президиума и грузно опускается на стул. Я присаживаюсь рядом с Куликовым. Председатель собрания объявляет:

— Нами принята резолюция, которую решено немедленно довести до сведения командования батальона и следственных органов.

Он берет в руки листок бумаги и читает:

— За сокрытие своего кулацкого происхождения и обман партии Барышева Леонида из рядов РКП(б) исключить. Ходатайствовать перед командованием о досрочной демобилизации Барышева из Рабоче-Крестьянской Красной Армии как социально-чуждый элемент.

Вскочил комбат, отшвырнул стул.

— Гад! Ты что же меня обманывал? Втерся в доверие, понимаешь!

Только сейчас я увидел Барышева. Он сидит в первом ряду, низко опустив голову. Шагнул к Барышеву комбат, схватил за нашивки на гимнастерке, тряхнул комвзвода.

— Кулачье, понимаешь! Честного военспеца, товарища Войцеховского подводит! Ух, вражина!

Размахнулся Вязь, но его руку перехватил пожилой коммунист, сидевший рядом.

— Погоди, комбат! Представлений нам не устраивай. А о своем «честном военспеце» сейчас такое услышишь — ноги задрожат!

Побагровело лицо у Вязя. Он задыхается.

— Что?!

Встает Барышев, обмякший, растерянный.

— Я говорил... еще ночью... это самое...

— Не тяни! — требует председатель собрания.

— Сбежал Войцеховский! После допроса...

— Какого допроса? — перебивает Вязь.

— Товарищи трибунальцы поговорили маленько с нашим «военспецом». Очень интересную историю нащупали, — поясняет пожилой оружейник.

— Без моего ведома? — повышает голос комбат.

— И без твоего ведома, — сурово отвечает председатель. — Барышев вывел Войцеховскому коня, вынес из казармы карабин и сумку гранат. Ищи своего начштаба в тайге, Вязь!

Пошатнулся комбат, прохрипел:

— Что?! Провокация!

Зашумели коммунисты:

— Потише, комбат! Не бросайся словами!

Стучит по столу председатель:

— Спокойно, товарищи! Продолжай, Барышев!

— Мне было приказано... — бормочет Барышев. — Я разве знал...

— Ясно! — хлопнул по столу ладонью оружейник. — Клади партбилет, Барышев!

Долго отстегивает пуговку кармана гимнастерки Барышев, медленно достает красную книжечку, протягивает ее в президиум. Вдруг какой-то предмет вываливается из партбилета, со стуком падает на пол, катится под стулья. Барышев нагибается, но я уже поднимаю с пола медный пятак царской чеканки. Давно не держал я в руках таких монет, забыл, как они выглядят. Но этот пятак какой-то особенный с двух сторон одна и та же чеканка — орел! А решки — нет. Фальшивая монета. Постой, постой... В детстве на окраине Вильны, в Сулганишках, нас обманывал один парень таким пятаком.

Барышев протягивает руку.

— Фальшивый пятак, — говорю я. — Зачем вы его хранили? Играли без проигрыша, ведь всегда выпадал ваш орел?

— Выходи! — кричит Вязь. — На гауптвахту! Ты мне за все ответишь!

Идет к дверям Барышев, испуганно оглядывается. За ним тяжело ступает комбат. Гулко хлопает дверь.

— Продолжаем собрание, — говорит председатель. — Информацию о текущем моменте сделает работник Реввоентрибунала армии товарищ Куликов.

Пересаживаюсь так, чтобы видеть лица всех коммунистов. Куликов говорит негромко, короткими фразами. Его речь негладка, но жива и доходчива. Кажется, что не где-то в далекой Туле, а тут, вместе с Куликовым, мы протестуем против выезда Владимира Ильича Ленина в Геную, опасаясь покушений на него; в армии Блюхера стоим на подступах к Владивостоку, ожидая отвода японских войск, чтобы последним мощным штурмом выкинуть белогвардейскую нечисть из Приморья; оглядываем весенние поля страны, тоскующие в ожидании посева...

Не отрывает взгляда от докладчика суровый помкомвзвода, шахтер: в кожу лица его навсегда въелись маленькие черные крапинки. Наклонился вперед и замер в неудобной позе молодой парень с чуть раскосыми глазами — наверное, бурят. Оружейник батальона Афанасьев рассматривает свои тяжелые потрескавшиеся ладони и изредка согласно кивает головой.

Да, многое нам надо. Ведь начинаем мы хозяйство около нулевой отметки. Нужен хлеб, чтобы выжить, — на Поволжье голод. Нужны обувь и топливо, золото и машины, электростанции и самолеты, чтобы встать на ноги, двигаться вперед и расти. Нет предела нашим желаниям. А хватит ли воли и силы?

— На повестке дня заключительный вопрос! — объявляет председатель собрания. — Встанем, товарищи, и споем «Интернационал».

Гордо подняв голову, я пою вместе со всеми. В единое целое объединяет нас партийный гимн. Ясные дали встают перед нами. Все трудности будут преодолены, и нет такой вражьей силы, которую мы не сокрушим. Мы идем вперед единым коллективом, и всегда рядом локоть товарища-коммуниста.

 Мы наш, мы новый мир построим...

 ...Кажется мне, что с нами поет и погибший комиссар.

14. УКРАДЕННАЯ ПЕСНЯ

Я сижу на толстом чурбаке в проходе зала «Красного дома». Рядом таким же образом устроились Нина и Куликов. Сейчас должен начаться концерт заключенных исправдома.

Сидеть неудобно, но когда мы пришли в клуб, все места уже были заняты. Нина посоветовала принести со двора по чурбаку, и мы торчим выше рядов, оглядывая публику.

Большинство зрителей одеты в серые шинели, старые полушубки, телогрейки мазутного цвета. Ведь магазины одежды закрылись пять лет назад, а содержимое городских шкафов и сундуков перекочевало к кулаку в обмен на зерно и картошку. Но в зале видны и хорошо одетые люди, яркими пятнами выделяется несколько групп горожан, приодевшихся к сегодняшнему концерту.

Невдалеке от нас расположилось большое семейство: дама с блестящим веером, седой старичок в черном костюме, две барышни с разноцветными бантами в косичках. Ближе к сцене виднеются черные кружевные шали, стоячие воротнички гимназических мундиров, цветные платочки. Приоделась и наша Ниночка: на ней темное шуршащее платье, зеленая вязаная кофточка с блестящими пуговицами, белый пуховый платок.

Становится жарко, слишком много народу в зале. Большинство зрителей уже сняли шинели и пальто. Расстегиваю шинель, засовываю в карман шлем. А Ниночка не хочет сбросить платок. Долго ли она будет прятать от меня шрам на лице?

— Ниночка! Енисейский в зале? — спрашивает Куликов.