В исключительных обстоятельствах 1979, стр. 51

«Внешних осложнений»... На что намекает Яворский?

— Скажите, Иван Иванович, — продолжает Куликов, — вы встречались с князем Мещерским? Начальником артиллерии бронепоезда «Белая Сибирь»?

Помрачнел Яворский. Не любит, когда вспоминают прошлое. Ничего, терпи, генерал! Долго еще тебе носить груз прошлых лет.

— Никому из этих... вешателей я не подавал руки. Считаю, что своими действиями они позорили Россию! — четко отделяя каждое слово, произносит Яворский. Чувствуется, что эти мысли давно уже оформились у него. Подумав, Иван Иванович тихо добавляет: — А на все предложения Мещерского я ответил категорическим отказом.

Стоп! Надо обдумать сказанное Яворским. Ведь о каких-то давнишних предложениях речи быть не может. Генерал, командир корпуса, просто не стал бы слушать какого-то ротмистра-карателя. А вот сейчас, если генерал в тюрьме, а князь на воле, роли переменились. Князь может, что-то предлагать, и генерал ответит. Проговорился Яворский. Может, он думал, что мы его допрашиваем о связях с Мещерским?

— Вы можете сказать нам, какие были предложения? — наклоняясь к генералу, спрашивает Куликов.

Выпрямился Яворский, прищурил глаза. Отрицательно покачал головой:

— Прошу извинить... Не хочу опережать события и на старости лет становиться фискалом.

Задумался Яворский. Затем ровным голосом добавил:

— А на очной ставке с этим князьком скажу все!

Тишина наступает в конторке. Трудно далась последняя фраза генералу. Ведь она подводит черту под всей белогвардейской деятельностью Яворского. Только осудив свое прошлое, он может быть свидетелем обвинения по делу карателя Мещерского.

Куликов встает и молча пожимает руку Ивану Ивановичу.

За стеной не смолкает напряженный ритм работы. Стучат молотки, строчит швейная машина. Весь этот гул покрывают слова Дайкина:

— Точный раскрой — как песня без лишних слов!

Молодец Дайкин, начальник ИТД, так похожий на красногвардейца. В этих мастерских он освобождает заключенных от груза прошлых лет, учит труду тех, кто умел только разрушать. Но даже передовым из них, таким, как сапожник Яворский, много надо осознать и пережить, чтобы перекроить свои души по лучшим образцам.

— В Надеждинском исправдоме, как в Ноевом ковчеге, собрались самые различные остатки белогвардейщины, — говорит Куликов. — Здесь и сапожники и генералы. Одни начали новую жизнь, другие бредут по старой дороге с коротким концом — смертью. Ведь любая попытка выступить против Советской власти — самоубийство. Согласен?

12. КОМИССАР

Мы спускаемся в лощинку, к белым зданиям больницы, где лежит комиссар караульного батальона. По дороге забрасываю Куликову вопросами, горячусь и возмущаюсь.

От тюрьмы к больнице протоптана в снегу узкая дорожка, и, чтобы сказать все в лицо Куликову, приходится шагать сбоку, проваливаясь в глубокий снег. Но я не могу молчать!

Как ведет себя комиссар: в тюрьме извращают советские декреты — комиссар молчит. В батальоне появились «гусары смерти» — комиссар закрывает глаза. Войцеховский подмял под себя батальон, а комиссар забрался на больничную койку, от греха подальше. Я ему покажу молочную кашку! Нашел время отсыпаться в больнице!

— Погоди! — морщится Куликов. — Оставь хоть частицу своего возмущения на обратный путь.

Мы уже на больничном дворе, и надо умолкнуть. По стертым ступенькам поднимаемся на крыльцо главного корпуса. Куликов открывает дверь.

В длинном коридоре стоят кровати. На них лежат и сидят больные, укрытые серыми одеялами, шинелями, платками. Тяжелый запах пота, гноя, лекарств кружит голову. По узкому проходу между койками двигается пожилая сестра, разливая из ведра всем больным в кружки темную жидкость — как видно, хвойный настой.

Кабинет главврача так мал и узок, что, открыв дверь, я останавливаюсь на пороге: входить некуда. На длинной кушетке лежит больной. Его осматривает худой высокий старик в белом халате и докторской шапочке. Наклонившись к больному, врач стал боком и загородил вход в комнату.

— Нуте-с! — говорит врач, ощупывая живот больного.

Мы молчим. Старик опускает на больном рубаху и поворачивается к нам:

— Я вас спрашиваю! Зачем пожаловали?

Куликов становится на пороге кабинета:

— Нам надо поговорить с вами наедине.

Врач недовольно оглядывает нас, но все же говорит больному:

— Топай на койку, паря. К пасхе дома будешь!

Мы садимся на кушетку, а доктор отходит к окну и свертывает большую цигарку.

— А вам я не разрешу курить в больнице! — ворчливо говорит он, — И прошу изъясняться коротко. У меня прием.

— Мы из армейского трибунала, — представляется Куликов, — нам надо поговорить с больным — комиссаром караульного батальона.

Старик выпускает клуб дыма в форточку и каким-то другим, сразу охрипшим голосом говорит:

— Умер сегодня комиссар...

Я смотрю на покрытое синими прожилками лицо врача, на седую бородку и не могу сразу осмыслить то, что он сказал. Умер? Как же так?

— Умер?! Комиссар батальона?

— Да... — тихо и печально говорит врач. — Сгорел человек. Легкие у него — паутинка. На итальянских курортах ему бы свой век доживать. А он — в дождь, снег, мороз, до конца на износ шел. Последняя его поездка была в села, по партийным делам. И вот двухстороннее воспаление легких. Сегодня утром наступил конец.

— И ничего нельзя было сделать?! — вырывается у меня.

— А вы проверьте, молодой человек. И отдайте виновных под суд. Да-с! — гневно повышает голос доктор. — Надеждинскую медицину надо к стенке поставить! И сжечь этот старый клоповник! Разве это лечение — два термометра и банка йода на всю больницу? Так-то!

Руки старика дрожат, рассыпалась махорочная цигарка. Куликов глухо говорит:

— Простите... Мы видим, как вам тяжело...

В большой светлой палате тишина. Здесь лежат тяжелобольные. В углу, отгороженная простыней, койка комиссара. Пришли санитары с носилками. Труп надо унести в мертвецкую. Больным нехорошо быть в соседстве с мертвым. Да и место нужно другим.

Санитары легко поднимают худое тело с кровати, кладут на носилки. Вижу ежик седых волос, широкий рубец на лбу. Высоко поднимая носилки, чтобы не задеть за спинки кроватей, уходят санитары. И нет уже комиссара. Любил и ненавидел человек, боролся и мечтал. Все кончено. Какая память останется о нем?

Приподнялся больной на соседней койке, тяжело дыша спросил:

— Товарищи! Вы из штаба армии? Ждал вас комиссар.

— Ждал? — переспрашивает Куликов и наклоняется к больному.

— Еще как. Он ведь рапорт послал в штабарм, должны, были приехать. А умирал спокойно, будто знал, что вы уже здесь...

— Документы умершего у меня в кабинете, — тихо говорит доктор, и мы уходим из палаты.

В носовой платочек с синей каймой завернуто все то, что осталось от комиссара. Партбилет, удостоверение личности, справки военных госпиталей о лечении. Обыкновенные документы. У тысяч комиссаров Красной Армии хранятся в нагрудных карманах гимнастерок такие же.

А записная книжка особенная: очень уж старая, потертая; чтоб не рассыпались листки, перехвачена резинкой. На обложке с трудом можно прочесть: «Товарищъ на 1917 годъ». Как попала эта гимназическая памятка к солдату? Может, купил в последнюю минуту перед отправкой в царскую мясорубку, на Западный фронт, а может, случайно подобрал у разбитого магазина в первые дни революции? Короткие записки начинаются с марта 1917 года. Но это не дневник. Вначале идут подсчеты оружия и продовольствия, списки красногвардейского отряда. Вот основные положения первых декретов Советской власти: некоторые буквы расплылись — запись шла на улице, под дождем.

— Ты потом просмотришь всю книжку, — замечает Куликов, — а сейчас ищи последние страницы.

По торопливым заметкам комиссара можно вспомнить всю историю недавних лет. Он всегда был там, где трудно приходилось стране. 1918 год, осень, Астрахань, госпиталь. Шуточный куплет об украинских националистах того времени: «Ще не вмерла Украина от Одессы до Берлина!» 1919 год — Петроград: рисунок захваченного английского танка. 1920 год — Минск, Западный фронт. Последние бои под Койданово. Ранение, эвакуация в Сибирь. Ага! Вот наконец-то Надеждинск, карбат. Середина 1921 года...