Зона испытаний, стр. 38

«Почему я думаю о нем?» – спрашивала она себя.

Вкрадчивым холодком набежал страх от мысли, что Долотов и теперь будет любить ее по-прежнему. Валерию пугало значение этой любви, а более всего – ее возможное происхождение: «Лютров полетел вместо меня…»

В словах этих Валерии чудилась какая-то скрытая, но предопределенная связь с Долотовым, неуловимая для нее, но вполне осознанная им…

Пытаясь избавиться от наваждения, она снова стала думать об Извольском, о пережитом на даче волнении, по ощущение нечистоты не проходило.

Во двор больше никто не въезжал, а лужа у подъезда, только что золочено блестевшая, вдруг потемнела, чаще забарабанило по жестянке за окном. Снова посыпал дождь.

13

«Смеется. Чему он смеется?»

Одинцов то пропадал, расплывался, то просматривался четко, словно приближаемый подзорной трубой. Он сидел, как позировал. И смеялся.

– Как забрел сюда?

«Здесь хорошо… Усадебный дух. Вот я и… Неизменная русская черта – проникаться расположением ко всему и вся изначальному, сиречь – душевность. Она-то и сталкивает нас на одних и тех же тропинках».

– Лжешь.

«А как выглядит правда?»

Долотов чувствовал, что Одинцов здесь потому, что знает что-то о нем, и не мог прогнать его, не выяснив, что он знает.

– Демона из себя корчишь?

«В каждом из нас сидит демон, каждый из нас или лжет ему, или упивается его ложью. Истинны в человеке одни побуждения, но и они изменчивы, и потому человек вечно противоборствует и с окружающим, и с самим собой. Это и есть та реальность, которой мы живем. И тут нельзя не лгать».

– Зачем?

«О, причин много! Лгут, нападая и обороняясь, лгут из презрения, страха, корысти, из желания принарядить себя, лгут по-страусиному – в утешение. Ты…»

– Я не умею лгать.

«Неумение лгать – признак идиотизма. Ложь – одежда существа нашего, как платье – естества. Нагими же ходят одни юродивые, все остальные одеты, а значит, лживы. Ты переодеваешься, только и всего… Тебе было просто там, в воздухе, пока нечего было терять здесь, на земле. Как видишь, все дело в обстоятельствах. Ты не любил свою работу, презирал машины. Потому что они были у тебя в подчинении, а все, что подчинено, не вызывает душевных привязанностей, оно как бы вне твоего «я». Машина могла убить тебя, но это не было бы твоим поражением… Но вот погиб Лютров, появилась Валерия, и ты понял; настоящая зона испытаний не там, в поднебесье, а здесь, на земле! И ты «не волокешь». Тебе стало жаль себя, ты отвратил душу от работы, еще недавно бывшей панацеей от всех бед. Ты искал помощи у Валерии, тебе позарез нужно было знать, что думает о тебе эта девочка – чудная чистая душа, видение из снежного облака!.. О, как ты старомоден! Ни спутники земли, ни нейлоновые подштанники не сделали тебя отличным от твоих предков, и потому не машины, а Валерия спасение для тебя… Во всяком случае, ты так думаешь; а если разобраться, то главное для тебя не она, а твое влечение к ней. Да, да, ты настолько старомоден, что не в состоянии смириться с тем, что она сама выбрала, с кем ей жить!.. Нехорошо. Теперь так не принято. Помнишь кино, где девица ночь напролет выбирает, с кем ей жить: с физиком экспериментатором или с физиком-теоретиком?.. А те сидят рядом и ждут! Тут уж ничего не скажешь – современно! А то, что происходит с тобой, происходило не однажды, происходило всегда, когда женщина становилась воплощением смысла жизни. Ты идешь привычной старой дорогой, но, едва вступив на нее, не можешь одолеть первого препятствия – того подозрения, что Валерия видит в тебе человека, из-за которого погиб Лютров. Препятствие кажется тебе неодолимым, хотя существует ли оно на самом деле, трудно сказать. Ты шел к Валерии, заранее зная, что она тебе скажет… Да если бы она и согласилась – вот так – вдруг, легче тебе не стало бы. Ты знал: даже она не заполнит собой всего будущего (тебе ведь непременно нужно – всего!), ее великолепие лишь сгладит, приглушит на первых порах все то, что тебе предстоит узнать о ней потом, ведь потом все и начинается. Вспомни свою супружескую жизнь… Да, Боря, желание обладать женщиной прекраснее всякой женщины, как желание жить всегда значительнее нашего бытия….Куда же ты?»

…В комнате сумеречно и по-утреннему прохладно. От одеяла сильно пахнет постельным запахом, как это почему-то всегда бывает, когда проснешься в холодной комнате.

С трудом одолевая тяжкую оцепенелость тела, Долотов приподнимается. Мокрые ветви берез космами липнут к стеклам. Зябко, сиротливо – и странное ощущение провала времени; кажется, только и сделал, что лег и встал.

Спал он плохо. Часто просыпался и чувствовал в темноте и эти стены в старых обоях, и громоздкий буфет одной породы с комодом, на котором стоял длинный «Телефункен», и темный овальный стол красного дерева, инкрустированный пластинками карельской березы, и стулья с тяжелыми резными ножками, и большие репродукции каких-то древних восточных картин – белые кони, запряженные в колесницы с кривыми оглоблями, красные верблюды на фоне сиреневых дворцов, бравые молодцы в тюрбанах, с головами в профиль, а усами целиком, обнимающие посаженных на колени обнаженных красавиц, пестреющих глазами в поллица…

Ночью на крыше мелко и вкрадчиво зашелестел дождь, – это он хорошо помнит, потому что проснулся и долго вслушивался в шелест, пока понял, что это дождь.

Утро пасмурное, листва на березах холодно поблескивает, воздух густ и пресен, как туман, и пахнет мокрой белой. Во дворе тихо.

Как это непросто – быть свободным от полетов, вырваться из привычного ритма работы, если нет ничего взамен, никаких привязанностей, никакого дела. Впрочем, нет, не то, не так как-то… Не так просто объяснялась вот эта подавленность, слабость, неуверенность в себе.

Возвращаясь в субботу из города, Долотов не заметил, когда спустило переднее колесо машины, и даже не подумал, отчего «Волгу» тянет влево, и только сейчас, увидев обмякший баллон, вспомнил, как всю дорогу придерживал сворачивающую влево машину, не думая о причине.

До обеда возился с колесом, потом бросил, надоело. Переодевшись, пешком направился к остановке автобуса, чтобы подъехать к ресторану у станции обслуживания автомобилей. Шел медленно, гуляючи, в каждом шаге, каждом движении обнаруживая свое безделье.

Старая булыжная дорога огибала небольшой холм с двумя церквами в окружении разлапистых осин. Проезжая мимо, Долотов лишь мельком оглядывал церкви, но теперь подошел ближе и долго стоял, очарованный веянием покоя, исходившего от них на все вокруг.

Большая церковь, построенная, видно, очень давно, с колокольней, похожей на крепостную башню, с пегими от облетевшей штукатурки стенами, с коваными решетками на окнах вызывала в Долотове чувство неясной печали. Ему виделись бредущие сюда люди – мужчины с обнаженными головами, мрачные старухи, какие-то невыразимо прекрасные женщины с печальными лицами, одинокие девушки стояли здесь, склонив головы, покоряясь слабым разумом и пугливыми душами всему тому, что снисходило к ним под этими сводами, замирали от голосов причта, от таинственной сумеречной укромности храма, от маслянистого блеска икон, от мысленно произносимых клятв, молений, покаяний.

Маленькая церковь, старательно выбеленная, с зеленой крышей и такими же куполами, увенчанными алюминиевыми крестами, напоминала жилой дом.

«Кто же теперь приходит сюда? Что там?»

Двери маленькой церкви были распахнуты, и Долотов решил войти. На паперти стояли трое нищих: белобородый, библейски благообразный старик, рядом с ним – согбенная старушка с головой в кулачок, плотно повязанной линялым синим платком, а напротив них, опершись на палку, с запрокинутой головой, стоял горбун. Шедший впереди Долотова тучный мужчина остановился и протянул старику подаяние. И Долотов собирался подать тому же старику, но услышал негромкий горько-насмешливый голос горбуна:

– По выбору подаете, православные.

Долотова как обожгло. Он обернулся, встретился взглядом с прищуренными глазами горбуна и торопливо подал ему рублевую бумажку.