Стая, стр. 31

Ни птице.

Ни зверю.

Ни даже человеку.

Гранат

Сказать следует прежде всего, что был Гранат молодым гончим псом. Обыкновенно вислоухим, крепкобедрым, с увлекающимся чистым и звонким гоном, прослушав который в гулком, обнажившемся осеннем лесу еще в первый для Граната охотницкий сезон, многие со знаньем дела предсказывали ему добычливое будущее: «Во дает… во дает, артист! Козловский какой, да и только!..» В общем, чего тут долго-то говорить, гон у Граната народился и верно лихой, ровный, высокий. Впрямь что песня. К тому же на втором году жизни к столь рано обнадежившей мощи и чистоте голоса присовокупился у него еще и природный талант в поиске: оказался Гранат вынослив, жаден до работы и послушен в ней да быстр и ловок, как добрая, в нынешних, небогатых весьма охотах уже порядком охитревшая собака. А впрочем-то, вымахал он в обыкновеннейшего гончака, у которого все этакие высочайшие промысловые достоинства подразумеваются само собой. Худых собак в наших местах не держат: коль сразу не пошла — пристреливают. Так что Гранат попросту удался на славу и не обманул ожиданий.

Но во вторую осень, когда пошел он уже по-взрослому твердо и, полагать надо, раскрыл далеко, конечно, еще не все свои таланты, Витька недолго успел поохотиться с ним, распаляясь до истинного, до обжигающего душу азарта, до острого замирания духа перед выстрелом по зверю, будто летящему через лаз в болотном густяке, когда кажется, что ничего лучшего в мире, чем охота с гончей, и не сыскать, — в октябре пришла из военкомата повестка. Пришла, когда уже и до праздников-то рукой подать было, когда, по правде-то говоря, домашние и ждать перестали ее вовсе, когда и сам Витька уж уверовал, что еще с годок отпускается ему вольно казаковать…

Несколько вечеров не гас в доме свет, не смолкали аккордеон и гитара, песни и бабий визг.

Витькин отец в эти дни ничего не хозяевал по усадьбе и не ходил в завод вахтерить. В выпущенной поверх «парадьних» штанов косоворотке вываливался он время от времени из избы, на мгновение выпуская во двор из жилья жаркий человеческий говор. Придерживаясь коричневыми пальцами за бревна избы, устраивался он на завалинке, доставал кисет и трубку и, закуривая, рассыпал самосад на острые коленки.

Схоронившись в конуру, Гранат наблюдал за ним настороженно: молчаливого этого, узколицего старика с тонким красным носом и седыми щеками побаивался он и трезвого-то. Но в эти дни старик не задирался, как обычно. Только то и дело посасывал трубку, попыхивая едким дымом, на все вокруг роняя искры и по-удалому не туша их нисколечко, что по обыкновению всегда раньше спешил исполнить. Насосавшись табаку до сипов в горле, он из трубки выколачивал в снег пепел, глухо, с клекотом в груди, кашлял, поднося ко рту кулак и раздувая седые щеки, и снова придерживаясь за бревна стены, скрывался в доме, где не прекращалась гулянка.

А мать Витькина, старуха еще крепкая, находившаяся уже в тех покойных годах, когда кажется, будто человек совершенно не меняется и так никогда молодым словно бы не был, нынче тоже ничего почти не хлопотала по хозяйству. С утра пораньше засыпав курам зерна, она лишь два раза в день выносила скотине пойло и давала сена. Доила скоро и неловко, так что, всегда смирная, корова вдруг необычно взбрыкивала в хлеву.

А во дворе стоял переполох, с утра и до вечера.

То и дело приходили и уходили всякие чужие люди. Иногда же невидимая и корежащая сила из избы выхлестывала на морозный воздух молодых пошатывающихся парней, Витькиных годков и товарищей, кое-кто из которых был, в точности как и Витька сам нынче, острижен наголо.

Вечерами, когда меньше становилось в избе народу и размокавший днем снег начинал затвердевать и поскрипывать под ходом, Гранат подбегал к окошку в горницу, ставил на завалинку передние лапы и, вытягиваясь, через желтое, снизу инеем покрывшееся стекло заглядывал в щелку меж цветастыми занавесками. И сколько он этак ни заглядывал, за сдвинутыми друг к дружке столами все сидели гости. Закрыв глаза и опустив к мехам распаренное до поту, мокрое лицо, играл, точно в беспамятстве, аккордеонист, и посередь избы отчаянные девки дробно отстукивали по половицам веселыми крепкими ногами, и взметались легкие подолы их нарядных платьев, и под лапами у Граната подрагивала завалинка.

Изредка на улицу выходил и Витька.

С радостным визгом Гранат кидался к нему навстречу, оставляя на хозяйской нарядной одежде снежные следы быстрых и радостных от возбуждения лап и норовя лизнуть Витьку в сморщившийся от веселья нос, в оттопырившиеся, улыбающиеся губы. Лизаться Витька не давал, но и не отгонял прочь сразу, да и не сердился вообще, как часто прежде, за такие-то проделки. Добродушный и общительный, Витька весело теребил Граната за ушами и говорил непонятное:

— Служить, пес, едем! Служи-ить! — Небольно при этом щелкал по морде и говорил снова: — Так-то вот, псина! Эх, предки наши — обезьяны…

Так проходили эти дни, суматошные и по-человеческому шумные, визгливые, когда востро следовало держать ухо — больно много шлялось всякого народу. Но и по ночам Гранату не было долгого сна и доброго отдыха: в избе допоздна не умолкали и не выключали лампочек, и луч света падал на конуру, слепя взгляд, и как Гранат ни мостился, свет, озаряя конуру через лаз, мешал все равно. Словом, несмотря даже на обилие праздничной еды, Гранат все эти дни томился и уставал, как никогда не уставал раньше.

Но вот наступила ночь, когда потушили свет рано, как поступали и всегда-то прежде, до гулянки.

Уже ко сну устраиваясь, Гранат услыхал, как тайно будто бы скрипнула дверь избы и следом крадучись прошел кто-то по двору на огороды. По запаху он определил, что это Витька, и успокоился. Однако через некоторое время сквозь дрему различил он даже подозрительный отчего-то шум в той стороне, куда прошел Витька. Недовольно порычал, высунув морду в лаз конуры. Прислушался и услыхал на этот раз уже и тихие два голоса, один из которых был чужим. Выбравшись во двор, Гранат сладко потянулся, скребанув когтями, и заторопился за стайку. Морозец выдался хоть и невелик, да из тех, первых, пусть и по-настоящему уже зимних, но какие еще с непривычки в приятность. Луна над крышами ровным и тихим светом озаряла свежий наст, легший на усадьбу мерцающими голубыми блестками. Зарод вдалеке у изгороди и сама изгородь из длинных и крепких жердей, покрытых инеем, отбрасывали на снег долгие тени. Звуки человеческой речи возникали там, где стояло сено, и Гранат осторожно устремился по свежей тропинке к зароду, чутко прислушиваясь и нюхом трогая воздух.

— Кто-то идет, Витя! Пусти… — разобрал он шепот.

Гранат замер тотчас, удержав на весу переднюю лапу, и тихо скульнул.

— Гранат это! — ответил Витька, выглянув из-за сена. — Пес мой, не бойся…

Сбежав с тропинки, Гранат по целине обогнул зарод, окуная в снег лапы. Витька, привалив к зароду, целовал девушку, а она неловко сопротивлялась. Услыхав, как Гранат визгнул позади, Витька обернулся строго и с досадой сказал:

— Место, Гранат! Место, пес, слышишь?!

Из предосторожности Гранат отпрыгнул шага на три, чтоб нельзя было ухватить его за ошейник, и снова с любопытством остановился, склонив морду набок. Витька словно забыл о нем тотчас и отвернулся к девушке. Раза два тявкнув, но убедившись, что ничего здесь особого за зародом не совершается, Гранат выбежал на тропинку и, когда уже возвращался в конуру, косясь на свою огромную черную тень, что бежала теперь по снегу рядом и чуть впереди, услыхал слабый девушкин голосок:

— Не надо, Витя! Витенька… Боюсь я, о-ох… — И заплакали там, кажется…

На следующее утро, еще в рассветных сумерках, Витьку и его дружков-одногодков провожали на станцию.

Часа за два до того, как выходить к поезду, в избу снова набралось множество всяческого народу. К Витькиной матери пришли старухи в таких же точно, что и она, шалях, накинутых поверх белых платков, низко на глаза повязанных. Старухи эти с такими же, что и у Витькиной матери, темными лицами, никогда словно бы не бывшими девическими, тихо и словно само собой плакали, утирая глаза кончиками платков. К Витькиному же отцу-старику тоже дружки нынче пожаловали, и под стать такие же седые или плешивые. Но они не плакали, как их старухи, а даже бойко хорохорились.