Нежность к ревущему зверю, стр. 49

– Может, это нехорошо.

– Что нехорошо?

– Что я не хочу уезжать.

– Вот те раз! Что ж тут нехорошего? Живите на доброе здоровье.

Скоро она совсем успокоилась, стала спрашивать о погоде «у вас, на севере», о делах на летной базе.

– Извините, зовут меня. Передавайте привет Вячеславу Ильичу. Я его приглашала, говорит, работы много.

– А вы понастойчивей, выберется.

– Ну, пойду. До свиданья.

– Счастливо вам, – Лютров пожал протянутую руку.

Снова собралась музыканты, вернулась маленькая певица, потрогала микрофон, чуть опустила его и, довольная собой, оглядела публику. Пианист тронул клавиши, саксофонист извлек гнусавый звук, напоминающий рев голодного борова. Когда молодцы в белых рубашках грянули первый танец, он вышел на набережную.

Там, где кончалась защищенная молом бухта, к опорной стене прорывались и глухо ухали накаты волн. Взрываясь от ударов о гранит, они взлетали вверх облаком брызг, от которых толпа весело шарахалась, как от клетки с сердитым львом: хоть и безопасно, а все-таки жутко. Иногда взметнувшейся воде удавалось осыпаться на головы людей, и тогда женщины принимались дружно визжать, а мужчины нервно похохатывать. Опавшая на асфальт вода торопливо стекала к морю, ручейки ее, как отступающие солдаты, возвращались к живой мощи накатов, чтобы снова броситься в атаку.

– Как чудесно, ма! И радуга, посмотри!.. Радуга вокруг фонарей!

Так восклицала стоящая рядом с Лютровым толстая девочка. Лютрову и самому стало разом и весело, и немного грустно, что это не ему кричала девочка, восторгавшаяся радугой, и не к его плечу прижалась вон та девушка, недвижно стоявшая с парнем чуть в стороне от всех.

«Раньше ты, кажется, никому не завидовал», – сказал себе Лютров и вспомнил о Валерии.

Он дошел до сквера в конце набережной и присел на скамью, освещенную сильным фонарем. Планки скамьи были сплошь изрезаны надписями, инициалами, свежими и закрашенными.

«Идиот ты больше никто кому поверил была Рая», – прочитал он нацарапанное под рукой, закинутой на спинку, и так и этак расставляя знака препинания.

Скамья была длинной. На другом ее конце, вполоборота к соседке, опираясь обеими руками на старомодную суковатую трость, сидел худощавый седой мужчина.

– …Мы уверовали в себя настолько, – звучал хорошо поставленный баритон мужчины, – что порой впадаем в ложное, противоречивое положение, выхолащивая из творчества все, достойное осмеяния, живущее подле нас и подлежащее разрушению через осмысление и обличение его природы… Примерно таково нехитрое построение мыслей героя нашей пьесы, содержание его протеста…

«И здесь актеры. Изощряются, лицедеи…» – лениво подумалось Лютрову.

– Он требует от отца действий, – продолжал мужчина. – Он верит в силу его голоса, а тот пытается доказать ему, что если и отличается от простых смертных, то лишь тем, что очень точно по-русски называется способностями. Я способен вообще, а не во всякую минуту и по всякому поводу. Гений проявляет себя при наивысшем режиме работы мозга, в минуты прозрения, высшего увлечения…

В голосе седого человека улавливалось кокетство самонадеянного ментора, демонстрирующего некоторую усталость от невозможности не просвещать ближних.

Женщина внимала ему, как оракулу, не забыв спрятать под скамью толстые икры ног. Лютрову была хорошо видна резко очерченная профильная линии щеки его слушательницы, жесткая и неженственная. Глядя в темноту перед собой, женщина постигающе кивала, давая понять пророку свое прозрение. Он вещал, а она осторожно, со слабой надеждой на успех, тянула свою нить, пользуясь обветшалым арсеналом многолетнего опыта, который приходит слишком поздно и который был вне эрудиции просвещенного собеседника. Опыт этот приходит в ту катастрофическую пору, когда от молодости ничего не остается, когда все спущено и нечего предложить, кроме «духовного родства», ибо остальное растрачено, может быть, бессмысленно, на пустяки… У Лютрова родилось горькое сравнение с его собственной вспышкой привязанности к девушке из Перекатов.

– …Во втором действии вы с первых же реплик акцентируете перевоплощение героини, – баритон обрел напевную бархатистость. – От вас должна исходить новизна, вы уже не та, что в первом акте. Тут нужно работать над деталями, искать… Все ваше существо как бы говорит…

Пока мужчина щелкал пальцами, подыскивая слова, Лютров сказал:

– Если ты знаешь, на что способна любовь!..

Женщина резко повернулась, и Лютров увидел человека, у которого отнимают надежду.

– Разве они дадут поговорить! – вырвалось у нее.

– Зачем же так? – Мужчина был демократом. – Товарищ пытался продолжить мою мысль, насколько я понял?.. Впрочем, позвольте представиться; Альберт Андреевич Сысоев, худрук самодеятельной драматической студии. А это – наша способная актриса, Надежда Федоровна…

Он не закончил. Из кустов позади скамьи вылез некто в матросском тельнике и возопил:

– На паллубу вышел, а паллубы нет, не инначе в глазах помутилаась!..

Артистов как ветром сдуло.

– Выпьем, дурух? – Человек извлек аз кармана початую бутылку. – Хорошо на свете жить, а?

– Тебе – хорошо.

– А что? Выпил!.. Счас и тебе… Стоп. Стакана нет… Счас!..

Человек исчез и больше не появлялся.

Ветер расходился всерьез. Вместе с пылью под светом фонарей кувыркались бумажки, окурки, сухие листья, выдуваемые из-под стриженых кустарников. Сквер опустел.

Лютров вышел на набережную. Здесь порывы ветра носились с пьяной удалью, зло срывая белые гребни волн, наваливаясь на деревья, свертываясь над бухтой в адову пляску смерчей.

«Волга» сиротливо стояла у затемненного агентства Аэрофлота. Лютров запустил мотор и тронулся домой. За Ореандой в свете фар он увидел женщину с поднятой рукой, Лютров притормозил.

– Вы не в Алупку?

Молодая, со следами неизменного карандаша в углах глаз, улыбка легкого смущения.

Когда она склонилась к окошку, Лютров узнал одну из подружек Томки.

– Это вы? – обрадовалась она.

– Садитесь. Вы теперь в Алупке живете?

– Да, перебрались… – Она поправляла волосы на затылке и за локтем не было видно лица.

– Все трое?

– А Томка уехала. Разве не знаете? Махнула в Энск, даже отпуска не отгуляла. У нее там парень, летчик, что ли…

Из приемника изливался романс Рахманинова.

«Не пой, красавица, при мне, – пел, просил томительно ласковый женский голос, – ты песен Грузии печальной…»

Пассажирка больше не заговаривала. Грустный романс сменила скрипка. Сен-Санс. «Интродукция и рондо каприччиозо». Рондо начиналось в ритме биения старческого сердца, а вступившая скрипка полоснула по чему-то обнаженному в душе…

Лютров закатил машину во двор дома дяди Юры и спустился к берегу. У Нарышкинского камня ревело море. Он спустился к воде и долго стоял рядом с клокочущими, бело оскаленными накатами волн, а когда от осыпавших его брызг намокла рубашка, повернулся и пошагал к дому, вошел к себе в комнату и, не зажигая огня, постоял в темноте.

– Нужно возвращаться, – сказал он вслух и принялся расшнуровывать туфли, тоже намокшие.

Утром Лютров простился со стариками и тронулся петлять по старой мальцовской дороге, поднимаясь к севастопольскому шоссе.

Но прежде чем горы скрыли от него городок, он остановил машину, посмотрел с высоты предгорий на залитое утренним солнцем море, на дома, картинно застывшие в зелени, как на слайдах, и не мог пообещать себе, что навестит еще когда-нибудь этот дорогой ему, изменившийся и все-таки неизменный берег.

3

В сентябре Извольский вышел из госпиталя и появился на летной базе. Первым заметил его у дверей комнаты отдыха вездесущий Костя Карауш.

– Братцы! Кто пришел!..

Побледневший и похудевший Витюлька переступал с ноги на ногу и улыбался так, будто своим долгим отсутствием поставил всех в неудобное положение.

Забыв о бильярде, шахматах, побросав журналы, все ринулись к нему, поднялся шум, посыпались вопросы – как настроение, когда выписали?..