В мире фантастики и приключений. Выпуск 4. Эллинский секрет, стр. 11

Мы на других планетах действуем пока без Охранительниц и Справочных — и не погибаем!

А когда я влюблюсь, я постараюсь ласкать возлюбленную, не спрашивая о взаимной пригодности, — сила нашей любви будет мерилом соответствия. Поцелуи, одобренные машиной, меня не волнуют! Я не Ромеро с его увлеченностью стариной, но признаю, как и он, что многое у наших предков было разумнее: они не программировали свои влечения.

Андре фыркнул:

— А что ты знаешь о старине? Ты же невежествен в истории. Откуда ты взял, что наши предки не программировали общественной и личной жизни? А их обязательные социальные законы? Их правила поведения? Их так называемые нормы приличия? Разве все это не программа существования? Прошелся бы ты по любому из старых городов! Да там каждый шаг был до ужаса запрограммирован: переходи улицу лишь в специальных местах и лишь при зеленом свете, не задерживайся и не беги, боше тебя сохрани остановиться на мостовой, двигайся с правой стороны, а обгоняй слева — тысячи мельчайших регламентаций, давно нами забытых. А их еда на торжественных вечерах? Не то что программа — священный ритуал выпивок, закусок, чередования блюд и спичей! Я утверждаю противоположное тому, что говоришь ты: мы несравненно свободнее наших предков и наши машины безопасности и справочные лишь обеспечивают, а не стесняют нашу свободу. Вот так, мой неудачный машиноборец.

Мне трудно спорить с Андре. Он на доли секунды соображает быстрее меня и бессовестно этим пользуется. Он не дает времени подумать над возражениями.

— Мы отвлеклись от темы, — сказал я.

— Единственное, от чего мы отвлекаемся, — это от сна. Третий нас ночи, Эли. Я лягу на кровать, а ты пристраивайся на диване, ладно?

Он ушел, а я задержался на балконе.

Когда Орион повернулся над головой, я лег на диван и заказал Охранительнице музыку под настроение. Если бы Андре узнал, что я делаю, то закричал бы, что у меня нет вкуса и я не понимаю великих творений. Он обожает сильные словечки.

Что до меня, то я считаю изобретение синтетической музыки для индивидуального восприятия величайшим подвигом человеческого гения. Она лишь для тебя, другой бы ее не понял. И древние Бах с Бетховеном, и более поздние Семенченко с Кротгусом, и штукари-модернисты Шерстюк с Галсы творят для коллективного восприятия. Они подчиняют слушателя себе — хватают меня за шиворот и тащат, куда нужно им, а не мне. Иногда наши стремления совпадают, и тогда я испытываю наслаждение, но это не часто.

Индивидуальная музыка как раз та, какой мне в данный момент хочется. Андре обзывает ее физиологической, но почему я должен бояться физиологии? Пока я живу, во мне совершаются физиологические процессы, от этого никуда не денешься.

Вскоре зазвучала топкая мелодия. Я сам создавал ее, Охранительница лишь воспроизводила то, чего я жаждал.

Грустные голоса скрипок звенели, тело мое напевало и нежилось, за сомкнутыми веками в темноте, вспыхивали световые пятна. Сперва все это совершалось живо и громко, потом слабело, и я засыпал, борясь со сном, чтоб ощущать по-прежнему музыку. «Завтра будет… Что будет?.. Завтра… день!» — возникла последняя смутная мысль, и она отозвалась во мне торжественно-радостной, радужно-зеленоватой мелодией.

10

Утром я узнал, что сегодня в средних широтах праздник Большой летней грозы, и поспешил в Столицу. Андре с Жанной улетели на рассвете. Когда я подошел к гостиничному стереофону, на экране показался смеющийся Андре.

— Ты так крепко спал, что нам с Жанной было жалко тебя будить. После Веры приходи к нам.

На улицах Каира чувствовалось, что предстоят важные события, в воздухе проносились аэробусы и авиетки, шумели крылья пегасов, извивались молчаливые драконы.

Я вскочил в аэробус, летевший к Северному вокзалу, и полюбовался сверху панорамой гигантского города. На земле Каир многоцветен и разнообразен, с воздуха все забивают две краски — зеленая и белая, но сочетания их приятны для глаз.

Мы обогнали не меньше сотни пегасов и летающих змеев, пока добрались до вокзала. Экспрессы уходили на север поминутно.

Гроза по графику начиналась с двенадцати часов. На середине Средиземного моря мы врезались в первый транспорт облаков.

Я знал, что с Тихого и Атлантического океанов заблаговременно подняты тысячи кубических километров воды и что их неделями накапливают на водных просторах, пока не придет время двинуть на материк. Но что и заповедное Средиземное море стало ареной тучесборов, было неожиданно. На Земле произошло много нового за два года, что я отсутствовал. Я пожалел, что узнал о празднике поздно: хорошо бы слетать на Тихий океан посмотреть, как гигантские облачные массы, спрессованные в десятикилометровый слой, внезапно приходят в движение и, опускаясь с высоты, куда их загнали, бурно устремляются по предписанным трассам в предписанные места.

Ветер был около тридцати метров в секунду, Средиземное море бурлило, с каждым километром за окном становилось темней.

Через некоторое время экспресс повернул на восток и вырвался на ясное солнце. Минут двадцать мы летели вдоль кромки туч. Я поразился, с каким искусством формируют транспорты облаков, — километровая толща тумана неслась таким четким фронтом, как если бы ее подравнивали год линейку. Переход из темноты в ясность был внезапен.

В Столицу мы прибыли в одиннадцать и высадились на пересечении Зеленого проспекта и Красной улицы. Чтоб не выходить на многолюдный в праздники проспект, я свернул на Красную.

Это не самая красивая из двадцати четырех магистралей Столицы, но я ее люблю. Невысокие — в тридцать-сорок этажей — здания вздымаются кубами и многоугольниками, их опоясывают веранды высотных садов, уступы прогулочных площадок. Мне нравится яркость этой улицы. Красный цвет содержит тьму оттенков и полутонов. Одни здания взмывают малиновыми языками, другие простираются стеной багрового огня, третьи пылают оранжевой копной — и каждое не похоже на соседа.

Однако и на Красной было много людей. Полеты на пегасах я драконах в Столице по-прежнему запрещены, зато сегодня жители высылали в воздух на авиетках. Как всегда, усердствовала детвора, этому народу нужен лишь повод для шума, а разве есть лучший повод побеситься, чем Большая летняя гроза? Они отчаянно кувыркались над домами и деревьями. Я знал, что Охранительницы следят за ними, но становилось не по себе, когда малыши принимались соревноваться в падении с сороковых этажей.

Один из этих десятилетних храбрецов с воплем обрушился на меня. Охранительница, разумеется, вывернула его авиетку, мальчишка пронесся мимо и повис, покачиваясь, метрах в десяти.

— Вот догоню тебя! — рявкнул я, стараясь сдержать улыбку.

— Не догоните. Я от всякого убегу.

И он тут же удрал наверх — выглядывать с орлиной высоты новую жертву.

На пересечении Красной улицы и Звездного проспекта стояли свободные авиетки. Я сел в одну и мысленно распорядился: «В Музейный город». Авиетка через три минуты опустилась на площадь Пантеона, около памятника Корове.

Приезжая в Столицу, я всегда захожу в Пантеон. Ныне сюда уже не вносят никого. Но могучие умы и характеры прошлых веков, своей деятельностью подготовившие наше общество, заслужили вечный почет — он был им оказан прадедами нашими, построившими Пантеон. На фронтоне дворца висит надпись: «Тем, кто в свое несовершенное время был равновелик нам». Андре иногда смеется, что надпись хвастлива: задираем нос перед предками. А я в ней вижу равнение на лучших людей прошлого, желание стать достойными их.

Я прошел аллею памятников вымышленным людям, оказавшим влияние на духовное развитие человечества — Прометею, Одиссею, Дон-Кихоту, Робинзону, Гамлету, Будде, мальчишке Геку Финну и другим — сотни поднятых голов, скорбных и смеющихся лиц. В стороне от них, у самой стены, приткнулась статуя Андрею Таневу, и я постоял около нее.

Собственно, Танев жил, а не был придуман, о его жизни многое известно, хотя тюремные его тетради были найдены лишь через двести лет после смерти. Но правда так переплелась с выдумкой в истории Танева, что достоверно одно: в начале двадцатого века по старому летоисчислению жил человек, открывший превращение вещества в пространство и пространства в вещество, названное впоследствии «эффектом Танева», этот человек долго сидел в тюрьме и вел свои научные работы в камере.