Ты у меня одна (СИ), стр. 51

Он потянул Алёну вверх и развернул спиной, заставляя прогнуться. Она оперлась ладонями на стол, выгнулась. Прижалась к нему ягодицами, уже чувствуя, как его твердая горячая плоть входит в ее тесные глубины. Наполняет острым удовольствием.

Тяжело выдохнула. Так глубоко вошел он. И немного болезненно…

Она едва заметно двигалась вместе с ним. То прижимаясь ближе, то чуть отстраняясь, то сливалась с ним в стремительном порыве, в какофонии дикой страсти и страха.

Страха, что этот раз – последний.

Как она без него? И в этом тоже?.. Кто ее будет так любить? Ее больше никто не сможет так полюбить. Она никому не даст себя так любить.

Их движения становились все резче, исчезла плавная чувственность. Появилась жесткость до боли. Но контролировать это было невозможно. В их сексе всегда было мало осознанного, а сегодня и подавно. Сегодня оба бились в агонии яростной близости. Покрытые страстной испариной и совсем мокрые в точке соприкосновения тел. От удовольствия, вскипающего раскаленным криком и разбивающего стены рассудка при каждом новом толчке.

Он целовал ее спину, сжимал грудь. Чувствовал: подходя к пику наслаждения, Алёна все больше теряла ощущения времени и пространства, слабела. Сильнее выгибалась, опустив локти на стол.

Но когда по ее телу пробежала знакомая дрожь, Ваня остановился. Подхватит ее, безвольную, и уложил на кровать. Хотел видеть лицо, когда она кончит: как мучительно скривятся нежные губы, ресницы дрогнут, а глаза помутит страстная пелена. И он почувствует ее под собой — распахнутую, чувствами наружу, голую, привычно дрожащую от экстаза.

Он лег на нее сверху и чуть перевалился на бок, чтобы глубже войти в нее.

Да… Вот…

Она вздрогнула всем телом, разбиваясь в сладких судорогах, разом срывая с себя остатки напряжения. Громко застонала, отчаянно хватая его плечи и царапая спину…

— Кажется, Мурка, ты на седьмом небе? — хриплым шепотом.

— Уже упала…

…Рассветное солнце пронизывало комнату, освещая скомканные простыни. Алёна открыла глаза, но не пошевелилась. Как кружится и болит голова. Все тело болит.

Они с Ванькой заснули на разных концах кровати, а проснулись рядом. Она прижималась спиной к его груди, он обнимал ее за плечи. Привычка.

Не двигаться, почти не дышать, продлить бы момент близости.

Но вот дыхание его изменилось — Шаурин проснулся. Убрал руку и лег на спину. Алёна сделала вид, что спит. Но так пекло в глазах…

…Вот и настало время поговорить.

Но они молчали. Сидели у Алёны на кухне, чинно устроившись за столом друг напротив друга с чашками кофе. И молчали.

Кофе давно остыл, а разговор все не клеился. В этом холодном безмолвии никому не пришло в голову проронить шутку, поиронизировать или сказать что-то другое важно-неважное. Среди тысячи слов никак не находилось правильное.

— Вань, если ты сейчас хочешь все сломать, то проваливай, а если сказать что-то другое, то говори. — Никак не могла произнести вслух «расстаться». Это слово камнем застревало в горле.

Шаурин поднял на нее тяжело темнеющий взгляд.

— Прям вот так?

— Прям вот так, — с видимой уверенностью сказала она. Внутри все оборвалось. — Потому что, если ты сейчас все разрушишь, а потом одумаешься и захочешь вернуться, я тебя не приму. Буду подыхать без тебя, а не приму. Не смогу. Я трусиха. У меня просто не хватит ни смелости, ни храбрости, ни сил вляпаться в отношения с тобой второй раз. Теперь-то я знаю, каково это… Я не смогу начать все еще раз. Так что уходи, слышишь? Уходи сейчас молча. Чтобы у тебя была возможность вернуться как ни в чем не бывало. Можно без цветов. Иди подумай, приходи, когда у тебя будет, что мне сказать. — Алёна вскочила со стула и вскинула руку, указывая в сторону двери. — Уходи! Вчера ты не хотел разговаривать, а сегодня я не хочу! Я сейчас не хочу с тобой разговаривать! — громко чеканила она. У нее начали дрожать руки. Кажется, Шаурин и не думал подниматься. Тогда она ринулась к входной двери. Открыла ее настежь и застыла, упрямо скрестив руки на груди и моля про себя: только бы Шаурин ушел молча.

Он ушел молча. Она захлопнула дверь.

— Все будет хорошо, — прошептала. Зубы стучали.

Тогда Алёна снова поспешила на кухню, чтобы бахнуть себе в стакан двойную — нет, тройную! — дозу успокоительного. Да, теперь у нее дома снова появилось успокоительное.

Ваня все простит. А может и не простить. Он поймет все, но может и не понять.

Только бы не уронить бутылек. Господи, как противно пахнут эти капли…

Он вернется. А может и не вернуться. Это же Шаурин.

Пять, шесть, семь…

Одного он точно не поймет. Какую высокую ставку она сделала, отпустив его вот так.

Черт! Сбилась. Да и хрен с ним, сколько там получилось…

Поставила на кон свою душу.

ГЛАВА 19

Света нетерпеливо нажала дверной звонок. Алёна открыла сразу, как будто стояла за дверью.

— Светочка, ты проходи пока, а я в душ на пять минут. А то я с дорожки, — быстро проговорила она. — Только тебя ждала, чтобы потом из душа не выпрыгивать.

Алёнка после продолжительного бега была мокрая и разгоряченная. Щеки алели, пот с висков катился градом.

— Конечно, давай, — согласилась Света, вытащила из сумки коробку с заварными пирожными и прошла на кухню.

Там она поставила чайник. А когда он вскипел, заварила чай. Чистый и сухой заварник стоял на столе рядом с хлебницей. Девушка накрыла его чистым вафельным полотенцем и осмотрелась. Потом, не стесняясь, прошлась по комнатам, заглянула в спальню. Вернулась на кухню, разлила чай по чашкам, выложила на тарелку пирожные, расставила все на широком обеденном столе и стала ждать подругу.

Странное ощущение как будто жизнь в этой квартире остановилась. Замерла. Все разложено по полочкам, все на своих местах — ни пылинки, ни соринки. Но это не порядок, не чистота, это — неподвижность. Мертвое оцепенение. Такое чувство, что чайник заваривается, только когда приходит Света. Полотенце это, белое с красными вишенками, неизменно висит на крючке сухое и чистое. Или у Алёны двадцать таких полотенец? На плите, как всегда, ни одной кастрюли. Словно не человек в этой квартире живет, а привидение. Алёна, конечно, аккуратная, но раньше можно было заметить брошенный на кровати халат, книгу на диване, немытую чашку в раковине. А теперь все идеально. Не по-человечески. У всех нормальных людей есть дома пыль! А здесь как в музее.

Алёна хоть что-нибудь ест?

Света открыла холодильник. Да, так она и думала. Как говорится, мышь повесилась.

— Ревизию проводишь? — Алёна зашла на кухню. С довольным вздохом устроилась на стуле и подвинула к себе чашку с дымящимся чаем. Вкусно пахло бергамотом и ванилью. — О-о-о, Радченко, ты как раз вовремя со своими пирожными.

— Блин, я же на знала твоего расписания. Ну, потом съешь.

— Чего это потом? Я же бегаю не для того, чтобы похудеть.

Алёна бегала, чтобы устать. Изводила себя, изматывала, чтобы сил не оставалось даже на мысли. Хотя никакая телесная усталость и даже физическая боль не затмит сердечную. Ту самую – душевную. Леденящую.

Она залепляет глаза и уши, мешает дышать. Ты глохнешь, слепнешь. Тянешь вперед руки, продираясь через плотные слои повседневности и липкие, целлофановые будни, чувствуя, как сквозь привычные, смешные и упрямые истины ясно проступает пустота.

— А ты ничего… Я думала все хуже будет…

Света помнила, в каком Алёна была состоянии в первую неделю после ухода Вани. Она не плакала нет, но была похожа на безэмоциональное и бесплотное существо. Не на человека, а на существо. Уже три недели прошло, и, кажется, подруге полегчало. По крайней мере, сейчас с ней можно разговаривать.

— Если я не катаюсь по полу в истерике, соплях и слезах, это не значит, что мне сейчас не паршиво до обморока. Если я не разбиваю чашку, а пью из нее чай, это не значит, что мне уже легче. Или хорошо. Мне сейчас так… что хуже просто не бывает. Но я не ребенок и не утрирую свою боль, демонстрируя всем разбитые коленки. Я не прошу сочувствия, как награду за свою терпимость. Мы все разные, и не надо навязывать мне свои эмоциональные штампы! И я не жду понимания! Я просто хочу оставить свою боль – себе. Я же имею на это право — оставить мою боль в себе? Она все равно несоизмерима. Можно я оставлю ее себе!? Ну, не могу я лежать в постели и плакать. Не могу!