Голубые луга, стр. 14

— Тпру-у! — зычно рявкнул Цура, останавливая лошадь. — Николай Акиндиныч!

Отец встал в телеге.

— Не пойму!

Васильевский луг, просторный луг между рекой и лесом — был скошен.

— Вон человек у черемухи, — показал Горбунов. — Поехали спросим, кто тут хозяйничает.

Навстречу им шел, опираясь на деревяшку, безногий Коли Смирнова дядька: Федя его сразу узнал.

— Коля все это! Коля! — говорил инвалид, снимая на ходу фуражку. — Здравствуйте!

— Здравствуйте! — ответил отец, спрыгивая с телеги. — Для кого же это Коля расстарался?

— А не знаю для кого, — улыбнулся дядька Коли Смирнова. — Вы позвонили, Коля косу в руки и — сюда.

— Так что же это он, один, что ли? — не поверил отец.

— Да почитай что один. Я хоть тоже махал, но куда мне за ним…

— А где же Коля-то?

— Спит. В кусту спит. Он всего с час подремал, в самую темень-то, а потом опять… Мне, говорит, месяц не для гуляния даден. Я для своего сыночка так все должен устроить, чтоб хорошо ему жилось, чтоб легче нашего.

— Для какого же сыночка? — удивилась мама. — А если девочка будет?

— Настя тоже ему говорит, а он ей в ответ: а для дочки и того пуще стараться нужно.

— Вот ведь какой богатырь! Спасибо вам! — лицо у Николая Акиндиновича так и просияло. — Ну, пока Коля спит, давайте-ка займемся сеном. И сгрести, и свезти нужно.

Федя работал граблями, а сам все трогал себя под мышками и на спине: не выступал у него пот, да и только!

Когда взрослые сели передохнуть и закусить, Федя сбегал к черемухе.

Коля спал, свернувшись калачиком, губы у него от сна припухли, он тихонько дул в них, и белая ромашка возле его лица качала веселой головкой, словно приплясывала.

На носу у Коли были веснушки, а усов у него еще не было.

Федя посмотрел на огромный Васильевский луг, скошенный Колей, и опять на Колю, на богатыря. И снова не поверил глазам своим: нет, не богатырь раскинулся на широком поле в богатырском сне, и даже не дяденька, а всего лишь большой мальчик.

Федя посмотрел на свои пальцы, сжал одну руку, другую.

«Сколько дней-то осталось Коле дома быть? Хоть бы Настя уж поторопилась родить ребеночка. Человек ведь на войну идет. Родину защищать».

Глава пятая

1

За цыплячьим домом Цуры, за его пятью сотками огорода зиял огромный пустырь. В былые времена здесь стояла усадьба, ухоженная на зависть всему Старожилову. Двухэтажный дом утопал по пояс в саду. Сад был первым по губернии, давал доход, но не повезло этому клочку земли. В доме жил кулак, приспешник барона фон Дервиза, хозяина старожиловских конюшен, где пестовали племенных рысаков.

Барон сгорел в пламени революции, кулак был побежден коллективизацией. Дом он сам сжег, по злобе, чтоб «комсе» не достался, собирались под клуб взять. И сад вырубил.

На пустыре привязывали телят, бродили куры. Бывают хитрые такие куры, которые кормятся в одиночку — сытнее, но опасней. Им-то, хитрым, и сворачивают головы живущие на воле мальчишки и отбившиеся от жизни пьянчужки.

Недобранные войной мужички или уже отвоевавшиеся, и те, кто спешил вызреть для нее, — не дети, не взрослые, но присвоившие себе звание королей, — любили посидеть за Цуриным огородом под кустами бузины, поговорить всерьез, без баб.

Старожилово в те дни принимало земляка Живого. Он как раз был из королей — ни то ни се, до войны ему два года гулять, а война на издыхе. По славе, однако, Живой занимал второе место в Старожилове. Слыл он за бандита, хотя был шпана, но такой ловкач, что куда там! Из уважения одного ходил в бандитах. Настоящим бандитом был Неживой. Тоже земляк. В Старожилове его теперь очень ждали: в угодьях ликеро-водочного завода, старожиловского соседа, поспела вишня. Ну, об этом еще будет.

Живой, покуда не явился Неживой, дарил вниманием почитателей. За Цуриным огородом — где же еще: в нехорошем, по словам бабки Веры, месте — окруженный робеющими сверстниками и восторженной мелюзгой, Живой рассказывал о «черной кошке». Федя сидел возле Цуры и как бы немножко за спиной у него. На Живого не смотрел: вдруг тому покажется, что его лицо запоминают — махнет «пиской» по глазам… У Живого на указательном и среднем пальцах левой руки — два колечка. Пальцы сомкнуты — верный знак, что между пальцами половинка лезвия: мешки резать, карманы, а кто глядит, того по глазам. Известное дело!

— Стерва старая у эвакуированных за полбуханки либо перстень, либо кольцо брала. И давали! — рассказывал Живой.

— А куда денисся? — поддакнул с чувством Цура. — Детишки, как птенцы. Им только успевай в клювики кидать, а не кинешь — сразу и лапки кверху.

— «Черная кошка» приметила ту бабушку. Пришли, помяукали, да так жалобно — открыла.

— А вместо кошечки — коты! — захохотал Цура. — Так ее, бабулю, до нитки обобрали?

— До нитки.

— Так ее! — веселился Цура.

— «Черная кошка» — это еще что! — Живой цыкнул через зубы тонкой струйкой слюны. — Вот, говорят, в стольном орудуют. Майор один из госпиталя возвращался. Пересадка у него была. Ну, и подкатывает к нему на вокзале краля в каракулевой шубке: «Если, — говорит, — вам переночевать нужно, у меня для вас будет хорошее место». Повела да все тра-та-та, тра-та-та.

— Это они умеют! — махнул рукой бывалый Цура.

— Он и не приметил дорогу. С улицы — в переулок, да через двор. Запутала. Приходят. Квартира — люкс. Ковры на стене и на полу, кресла, зеркала от полу до потолка… Достает майор из вещмешка две банки тушенки, а она эти банки в помойное ведро — шварк! — и ставит батон белого хлеба, целую ляжку свинины, копченую селедочку и четверть шампанского, довоенного. Выпили, закусили. Она и говорит: «Айн момент! Мне к подруге надо на минутку, а вы, если спать захотите, располагайтесь за занавеской». И ушла. Ему, конечно, подозрительно стало: тушенку баба выбросила! Еды пропасть, богатство. А постель свою потрогал — доски, простынкой прикрыты. На простынке пятна свежие.

— Кровь! — догадался Цура.

Живой опять цыкнул.

— Он, значит, это… в ванную. А ванна полна жиру.

— Человеческого! — Цура аж на коленки встал. — Майор-то, небось, в госпитале отъелся, в теле был.

— Он туда-сюда, — не откликаясь, продолжал Живой, — двери заперты. Глянул в окно — шестой этаж. Достал пистолет — и за дверь. Откроют — сразу не увидят. И точно! Входят два мужика. Здоровых! Он одному «дуру» в затылок: «Руки вверх!», а сам выскочил за дверь и бежать. Все вещички оставил, даже шинель. Прибежал в комендатуру, кинулись искать…

— Рази найдешь! — воскликнул Цура. — Москва — вон какая. Ходишь, ходишь. Я был один раз. Отъехал от вокзала, а меня и приперло! Глаза вылупил, бегаю: во дворах ни кустика, людей полно. Еле до вокзала успел.

— Ври! Успел он! — тоненько залился Живой.

— Ей-богу успел! Только в город уж ни ногой. Покрутился вокруг вокзала и на поезд. Пропади, думаю, все пропадом. Осрамишься на весь белый свет.

Смеялся Живой весело, не страшно. Федя тут и поглядел на него. Высокий парень, стрижен под ежика, в поясе узок и гибок — змея, лицо белое, под кожей синие жилки, глаза серые, блестящие — совсем не бандитское, печальное лицо.

Старожиловские ребята рассказывали Феде: отец у Живого на Черном море вместе с кораблем утонул. Мать «похоронку» получила, положила руку на сердце и умерла. Осталось трое ребят: Живой, брат его и сестра-клоп. Отвезли их всех в детдом. Живой полгода пожил — убежал. А брату и сестре приказал не срываться, чтоб не растерялись. Он их навещает, деньги им возит, еду, обидчиков до смерти бьет… Заведующий в детдоме хапуга был, воровал жратву. Живой приехал, загнал его в кабинете под стол, а под столом взял за нос и, держа опасную бритву наготове, заставил дать клятву: «Сука буду, еще раз сворую у пацанов и пацанок — нос долой». Говорили, год не воровал, а потом перевелся в другую область.

— Скажи-ка, Живой, — почесываясь, начал умную беседу Цура, — ты все время в Москве шарахаешься. Вот и скажи: Жукова хоть раз видел?