Снова и снова, стр. 64

39

По воскресеньям всегда одиноко.

Другие дни заняты работой, непрерывный круг забот. Нужно пахать, сажать, ухаживать, потом — собирать урожай, пилить бревна, ставить изгороди и чинить их, ремонтировать нехитрую технику — для всего этого требуются физические силы. От такой работы к концу дня немеют руки, ломит спину, летом солнце сжигает кожу, а поздней осенью холодные ветры пробирают до костей…

Фермер трудится шесть дней в неделю, а работа обладает удивительным свойством — она отвлекает от болезненных воспоминаний. Сон после тяжкого труда легок и приятен…

Но случается, когда работа не только успокаивает, но и бывает не лишена интереса, даже приносит удовлетворение. Прямая линия изгороди, поставленной собственными руками, что ни говори, дает повод для кое-какой радости и даже гордости. Убранное поле, пахнущая солнцем солома, жужжание косилки — все это создает символическую картину изобилия и довольства. А еще бывают моменты, когда розовая пена яблоневых цветов, сияющая в струях серебристого весеннего дождя, превращается в образ воскрешения земли после жестокой и холодной зимы…

Шесть дней ему приходилось трудиться, не покладая рук, и времени на размышления не оставалось. На седьмой день он отдыхал, попадая в объятии одиночества. Безделье приводило его в отчаянье.

Это было не то одиночество, что связано с отсутствием рядом людей. Его одиночество имело характер ноющей раны, оно терзало, напоминая, что главная работа не сделана, и неизвестно, будет ли сделана вообще.

Сначала была надежда…

Сначала Саттон думал, что его будут искать.

Они придумают, как меня найти, утешал он себя.

Это успокаивало, и он даже не пытался анализировать такую возможность, потому что стоило поразмыслить трезво, как становилось ясно, что мысль эта держится только на надежде и желании и при ближайшем рассмотрении готова лопнуть, как мыльный пузырь…

Прошлое нельзя изменить, думал он во время молчаливых бесед с самим собой. Нельзя изменить радикально. Его можно лишь немножко подправить. Его можно скрутить, а потом расправить, но в общем и целом оно останется прежним…

Вот почему я здесь, и мне придется остаться, пока Джон Генри Саттон не напишет письмо себе самому.

Прошлое зафиксировано в письме. Из-за письма я попал сюда, и я останусь здесь, пока оно не будет написано. До этого момента схема должна быть обязательно соблюдена, так как, надо полагать, прошлое известно в будущем именно до этого момента. Но потом — полная неизвестность…

Дальнейший ход событий неясен. После того, как он напишет письмо, бог знает, что может случиться…

Нет, признался себе Саттон, я не совсем прав. Все прошлое имеет определенную схему, хотя бы потому, что оно уже произошло. Я нахожусь сейчас во времени, где не существует неожиданностей.

Но и в этих его мыслях была надежда, даже в неизвестности прошлого, даже в понимании того, что раз произошедшее изменить нельзя, даже в этом. Ведь он же где-то и когда-то написал книгу! Книга существовала, следовательно, была свершившимся фактом. Он видел две копии, и это могло означать только одно: наличие книги укладывалось в схему событий.

Когда-нибудь, думал Саттон, они меня найдут. Они должны меня найти!

«Они?» — как беспощадно прозвучал собственный вопрос.

Геркаймер, андроид.

Ева Армор, женщина.

«Они»— всего двое.

Но не двое же их всего на самом-то деле! Конечно, не только двое! За ними — целая невидимая армия — андроиды, роботы… А может и люди… Те, которые поняли, что ничего исключительного в человеке нет и что стать в один ряд с остальными формами жизни не унижение, но, напротив, повод для гордости, и можно при этом оставаться учителем и другом, а не тираном, упорно стремящимся забраться на ступени выше остальных.

Они, конечно, будут искать меня, но где?

Время и пространство бесконечны.

Он помнил, что единственный, с кем он говорил о цели своего путешествия, был информационный робот. Он может сообщить друзьям, что Саттон интересовался Бриджпортом. Они узнают, где он. Но никто не скажет им, в каком он времени.

Никто не знает о письме. Никто на свете. Надо было хоть кого— нибудь предупредить. Но он был так уверен в себе, ему представлялось все так просто, он так гордился своим блестящим планом…

План. Что в нем было сложного?! Опередить ревизиониста, разделаться с ним, завладеть его кораблем и отправиться в будущее. Саттон был уверен, что все это проделает без особого труда. А там, в будущем, обязательно отыскался бы сочувствующий андроид, нашлись бы какие-нибудь бумаги, короче, там он нашел бы способ раздобыть необходимые сведения…

Блестящий план. Но он на сработал.

Нужно было довериться информационному роботу, думал Саттон. Он, безусловно, из наших. Он бы передал остальным.

Саттон сидел, прислонившись спиной к дереву и глядел на речную долину, окутанную синеватой дымкой бабьего лета. Повсюду стояли желто-коричневые снопы, словно индейские вигвамы. Вдали, на западе, розовели просторы Миссисипи. На севере золотистое поле упиралось в бесконечную вереницу невысоких холмов…

Лазоревка, сверкнув оперением, уселась на столб изгороди. Она недовольно трясла хвостиком и чирикала, будто проклинала все, что видит вокруг.

Из ближнего стога выскочила полевая мышь, глянула на Саттона своими глазками-бусинками, потом, чего-то испугавшись, пискнула и снова юркнула в стог.

Маленький, простой народец, улыбнулся Саттон. Маленький, простой, пушистый народец. Если бы они хоть что-нибудь понимали, они бы тоже были за меня. Лазоревка и полевая мышь, сова, ястреб и белка… Братство… Братство жизни, братство всего живого…

Он слышал, как мышь шуршит в стогу, и попытался представить себе ее жизнь… Прежде всего, в ее жизни должен присутствовать постоянный, дрожащий, всепобеждающий страх, надо бояться совы, ястреба, норки, лисы, скунса. Бояться человека, кошки, собаки…

Она боится человека, думал Саттон. Все на свете боятся человека. Человек заставил всех бояться себя.

Потом в мышиной жизни следует голод или, как минимум, страх перед голодом. Размножение… Вечная спешка — и радость жизни: радость бега на быстрых лапках, удовольствие сытости набитого животика, сладость сна… А что еще? Что еще наполняет мышиную жизнь?