Мы — из солнечной системы (Художник И.М. Андрианов), стр. 68

— Да? Вы успели понять жизнь? — переспросил Ксан. Голос его выражал любопытство, а не иронию, но Зарек осекся, смущенный.

— Значит, двадцать миллионов на одного человека? — переспросил Ксан. — И потом попросите прибавки?

— Эти усилия окупятся, ум Ксан. Будет проведено полное ратомическое обследование организма. Мы восстановим Гхора и научимся восстанавливать любого человека.

— Вот это важно — любого. Обязательно любого! Но тогда уже не надо будет тратить двадцать миллионов часов на каждого, не правда ли?

— Нет, конечно, Важно найти метод. В дальнейшем будет в тысячу раз легче.

— «В тысячу раз» — литературное выражение или арифметическое?

— Примерно в тысячу раз.

— Хорошо, двадцать тысяч часов на оживление человека. Это ведь немало. Они, молодежь, не знают, в юности не считают времени, но мы-то с вами понимаем, ум Зарек, что означает двадцать тысяч. При нашем четырехчасовом рабочем дне человек успевает проработать тридцать — сорок тысяч часов за всю жизнь. Стало быть, если я правильно считаю, придется вернуться в двадцатый век, к семичасовой работе, чтобы обеспечить всем продление жизни.

— Возможно, я преувеличил, — сказал Зарек с некоторой неуверенностью. — Сначала двадцать тысяч часов, потом все меньше, наберем мастерство и сократим цифру.

— Нет, вы не пре-у-ве-ли-чи-ли, дорогой профессор. Сократите вы медицинскую работу, но есть еще не медицинская. Люди перестанут умирать, население будет расти. Пищей его обеспечит ратомика, но останется еще жилищная проблема. Как вы думаете, сколько часов нужно, чтобы выстроить благоустроенный дом на благоустроенной Венере? Никак не меньше двадцати тысяч. Двадцать да двадцать — сорок. Это удвоение человеческого труда. Все ли согласятся на длинный рабочий день?

— Я уверен, что все согласятся поработать для спасения жизни отцов, — сказал Ким, краснея под взглядом Ксана.

— А я не уверен, юноша. Пожилые-то согласятся, к которым курносая стучит в окошко. А молодежь не может, не обязана думать о смерти, всю жизнь трудиться с напряжением, чтобы отодвинуть смерть.

— Молодежь у нас небездумная. И не боится тяжкого труда, — вставила Лада. — Даже ищет трудностей, даже идет на жертвы, радуется, если может пожертвовать собой. Так было всегда, еще в героическом двадцатом…

Ксан пытливо посмотрел на нее, на Кима, на Севу.

— Хорошо, три представителя молодежи готовы идти на жертвы. Спросим теперь старшее поколение. Ум Зарек, как вы считаете: старики пожертвуют собой для молодежи?

— Всегда так было, ум Ксан. Во все века отцы отдавали себя детям.

— Да, так было. Отцы выкармливали детей, а потом умирали, освобождая для них дом и хлебное поле. Учителя обучали учеников, а потом умирали, освобождая для них место на кафедре и в лаборатории. Это было горько… а может, и полезно. Не будем переоценивать себя. Мы знаем много нужного, а еще больше лишнего. У нас багаж, опыт и знания, но с багажом трудно идти по непроторенной дорожке. Мы опытны, но консервативны, неповоротливы. У нас вкусы и интересы прошлого века. Что будет, если мы станем большинством на Земле, да еще авторитетным, уважаемым большинством? Ведь мы начнем подавлять новое, задерживать прогресс. Может быть, наша жажда долголетия — вредный эгоизм? Может быть, так надо ответить этим трем героям: «Молодые люди, мы ценим ваше благородство, но и мы благородны — вашу жертву отвергаем. Проводите нас с честью, положите цветы на могилку и позабудьте, живите своим умом. Пусть история идет своим чередом». Так что ли, ум Зарек?

Профессор растерянно кивнул, не находя убедительных возражений. Он не решался встать на позицию, объявленную Ксаном неблагородной. Но тут вперед выскочила Лада.

— Вы черствый, — крикнула она. — Вы черствый, черствый, старый сухарь, и зря называют вас добрым и умным. Считаете часы, меряете квадратные метры, радуетесь свободному пространству. А нам не тесно с любимыми, нам без них не просторно, а пусто. Мы им жизнь отдадим, а не два часа в день. У нас сердце разрывается, а вы тут часы считаете. Черствый, черствый, сухарь бессердечный!

Она подавилась рыданиями. Сева кинулся к хозяину с извинениями:

— Простите ее, она жена Гхора, она не может рассуждать хладнокровно. Я же предупреждал ее, просил не вмешиваться.

И Зарек взял Ксана под руку:

— Давайте отойдем в сторонку, поговорим спокойно. Она посидит в беседке, отойдет…

Но Ксан отстранил его руку:

— Не надо отходить в сторонку. Она права: мы все сухари. Когда женщина плачет, мужчина обязан осушить слезы. Пускай лишний труд, пускай теснота, даже замедление прогресса, но слезы надо осушить.

И позже, проводив успокоенную Ладу и ее довольных друзей, Ксан долго еще ходил по шуршащим листьям и бормотал, сокрушенно покачивая головой:

— Друг Ксан, кажется, ты становишься сентиментальным. Женщины не должны плакать, конечно… Но ты же понимаешь, какую лавину обрушат эти слезы. Впрочем, если лавина нависла, кто-нибудь ее обрушит неизбежно. Ладе Гхор ты мог отказать, но историю не остановишь. Нет, не остановишь.

ГЛАВА 29. КАЖДЫЙ ВЕРЕН СЕБЕ

Кадры из памяти Кима.

Статуя Гхора, пластикатовая, сборная, разноцветная.

Гхор изображен с повисшей головой, с рукой, вывернутой за спину, в той лозе, в какой его затиснули в ратоматор.

Это не памятник, а рабочая модель. Вся она расчерчена на слои, обозначенные номерами и латинскими буквами, словно брусья для сборного дома, и каждый слой набран из квадратиков — белых, желтых, голубых, синих и красных.

Красное означает отработанные участки, белое — не начатые, прочие цвета — стадии работы.

К концу дня Сева аккуратно заменяет несколько синих квадратиков красными.

— Алеет, — говорит он с удовлетворением. — Словно живой кровью наливается.

Ким снимает верхние пласты, заглядывает в череп.

— А тут!

Весь год весь мир занимался восстановлением Гхора.

Во всех медицинских и ратомических институтах были созданы лаборатории восстановления жизни. Ратозапись тела Гхора размножили, разделили на части и разослали во все страны света. Головной мозг изучался в России, спинной мозг — в Северной Америке, скелет в Южной, рот, глаза и уши — в Африке, сердце — в Индии, кровь и сосуды — в Китае, желудок — в Германии, железы — во Франции и Италии. Нарочно не упоминается, куда попали ноги или кишки, потому что некоторые страны могут обидеться, хотя, право же, куда труднее и почетнее восстановить кишки, чем благородный лоб, кожу и кость.

Лишь в одном месте Гхор существовал весь целиком, и то в виде разборной, расчерченной мелкой сеткой модели.

Модель эта стояла в диспетчерской штаба по спасению Гхора, а главным диспетчером был Сева. С утра до вечера стоял он у селектора, носатое лицо его металось по всему белу свету, десять раз за день совершало кругосветное путешествие, резкий голос требовательно напоминал:

— Аргентина, вы обещали сдать всю полосу УВ к первому числу. Выполняете слово?

— Филадельфия, вы задерживаете конский хвост (так называется пучок нервов на копчике).

— Мельбурн, я получил мизинец, спасибо. Все в порядке. Приступайте к безымянному пальцу.

— Осака, как у вас дела с гортанью? Микрофлора сложная? Так оно и должно быть. Неясность с ратозаписью? Хорошо, высылаю вам инструктора. Лучшего из лучших — самого Кима. Спасибо скажете. Встречайте через три часа.

И «лучший из лучших» надевает ранец, чтобы лететь на московский ракетодром.

Ким летает. Сева беседует, а Том безвыходно в лаборатории. Окружен приборными досками, индикаторными лампочками, проекторами, реостатами. Он занят ратомедицинскими машинами, ибо без техники нельзя прочесть ни единой записи. Ведь в одном мизинце Гхора сотни миллиардов клеток, и в каждой клетке триллион атомов, и каждый записан тысячью ратобукв. Записано, а прочесть нельзя: жизнь коротка, людей на планете мало.