Хроникёр, стр. 58

— Во удача-то! — опомнившись, закричал старик. — Солодов согласился!.. Да это все, что ли, потребное, чтобы ты мог отгрохать кирпичный завод?!

Курулин-младший бережно и с наслаждением вынул из черной папочки казенного начертания бумагу.

— Вот официальное уведомление о включении объекта «Кирпичный завод» в титул и об открытии финансирования на этот объект. — Он подождал, когда отец ознакомится с этой бумагой и протянул следующую. — Вот подтверждение отправки в наш адрес установки для приготовления холодного асфальта. Вот уведомление о включении в план изыскательских работ оценки залежей песка, камня и извести на месте бывших карьеров за Красным Устьем. Там построим печи обжига извести и дробильно-сортировочный узел для получения строительного гравия. За кирпичным заводом развернем полигон, а затем и завод железобетонных изделий. Два модуля этого завода — вот подтверждение! — нам уже в этой пятилетке дают! А вот выписка из постановления обкома партии. Решено поддержать мою просьбу о создании на заводе сельскохозяйственного цеха... Вот перечень техники, подписанный нам на следующий год: башенный кран, автокраны — два, самосвалы — семь, бортовые машины — три, асфальтоукладчик — один, каток — один, грейдер — один, бульдозеры — три...

— Да кого ж ты на бульдозер этот посадишь?! —-ополоумел старик.^ Меня, что ли?.. Мы мостки вдоль домов починить не можем — некому! А ты?.. Навыпрашивал всякого! Гноить будешь? Вот смеху-то... Ну, Васька! — испугался отец.

Новый директор безучастно взглянул на отщелкивающие время ходики.

— Пустой ты, я смотрю, человек.

Курулин-старший от таких неожиданных слов потерял дар речи.

— Не нравится вам теперешняя затонская жизнь, злобствуете, жалобы пишете — так давайте создадим новую. Вас достойную!.. Или для дела вы уже не годны?

— Ты чего от меня хочешь? — вышел из себя старик.

— Вы чего прежних директоров шпыняли? Вы чего ждали?.. Своего? За вашу общую жизнь болеющего? Который бы пришел и сделал?.. Так я пришел. Ты меня не узнал? А это я, я! И говорю вам: вставайте и сделаем! Все равно кроме вас и меня делать некому. Освободите мне молодежь, становитесь к станкам: вас же, таких, как ты, больше половины населения поселка! Мастера какие, а?.. И к тебе я пришел, главному здешнему злопыхателю, потому что — ты пойдешь, и все твои за тобою пойдут. Вы же в самом, можно сказать, расцвете, а загнали себя в огороды...

— Мы загнали?.. Нас загнали!—крикнул старик.

— Вот какой я подвиг предлагаю тебе, отец. Ничего другого для тебя не предвидится. Можешь, конечно, сидеть здесь, слушать, как ходики стригут твое пустое время, а можешь под конец жизни сделать больше, чем в войну сделал, — основать новый Воскресенский затон.

Старик Курулин вырвал у меня журнал и хлопнул им по столу.

— Я душу ему, поганцу, продал! Людей за ним потащил. А он меня, как собаку, выгнал... Сын родной!.. Какое право имею я жить?.. Не хочу! Не могу! — Он движением руки как бы смахнул нас с Егоровым. — Все! Уходите!

— Так ты же сам, Павел Васильевич, ни в чем не соглашался с директором! — краснея и оглядываясь на меня, закричал Егоров. — Что же с тобой было делать, если ты, председатель завкома, всему, как бревно, лежал поперек?! И ведь не директор, а твои, твои все и проголосовали, как один, за вывод тебя из членов завкома!.. Члены же завкома его из завкома и вывели! — весь красный, развел руками и обернулся ко мне Егоров.

— А ведь ты неплохой капитан был, Егоров, — с порога сказал старик. Без раздражения, но с каким-то, я бы сказал, раздумчивым удивлением он посмотрел на мою лежащую посреди стола шляпу, окинул взглядом меня самого и вышел.

И сразу тесно стало в чужом доме и тошно.

Он меня видел все тем же Лешкой, которому, оторвав от своих детей, дал весной 1942 года белый спасительный кус зайчатины, жидкого мыла, которого учил калить и отбивать крючки, катать в сковороде дробь, подшивать валенки, распаривать и гнуть лыжи, плести из тальника морды, выживать во всех случаях жизни и быть тем более самостоятельным и твердым, чем опаснее положение, или, как теперь мы говорим, ситуация. И вот удивился, вдруг прозрев и увидев незнакомого ему человека, от которого еще неизвестно чего ожидать.

— «На ловкачестве хорошую жизнь не построишь!» — только и твердил все время. Председатель завкома! — морщась, сказал Егоров. — Не хочет видеть, что не ловкачи мы, а из каждого тупика ищем и находим выход. А он, ну как пень, уперся, и что бы, какое бы решение директора ни утверждали, он против! — Егоров нервно походил по крашеным половицам, сел и посидел молча, опустив в ладони лицо. — Вот чем я занимаюсь! — сказал он, подняв голову. — Я штатный толкователь действий нашего директора, который не может мне их предварительно объяснить! Потому что он импровизатор. Он импровизирует, действуя. А я импровизирую, объясняя его действия!.. В пять утра просыпаюсь от гнета. Зачем я сошел на берег?... Нет, — сказал Егоров, вставая, — надо возвращаться на пароход!

Мы вышли на крыльцо. После сумрака дома особенно праздничным, благостным, радостным глянулся тихий солнечный сентябрьский день.

Я обернулся к Егорову и успел его подхватить. Лицо его было неживым, с синевою. Губы серыми. Глаза куда-то ушли.

— Где валидол? — закричал я. — Или что вы там принимаете!..

Рука его еле-еле ползла по плащу. Я бесцеремонно полез по его карманам, нашел прозрачную трубочку, выбил таблетку и сунул ему в рот.

— Хорошо! — глубоко вздохнув, сказал он минут через пять.

ГЛАВА 4

1

Тем же вечером Поймалов по-соседски заманил меня в гости. Попросил зайти на минуту — как тут откажешься?

Домик у Поймалова был поменьше, чем тот, в котором я обитал, но — как игрушечка: обшитый в елочку вагонкой, выкрашенный яркой желтой краской, под оцинкованным белым железом, с цветными стеклышками в витражах веранды — сказка! От одного его веселенького свежего вида я с особой болью почувствовал бесприютность своих. Какие-то кочерыжки, сухие дикие стебли, дикость, заросли в огороде у нас, а тут с продуманной немецкой аккуратностью вот пуховая черная грядка виктории, вот молочный проблеск парничка, вот четким горбиком огуречная грядка, низкие шары молодых плодоносных яблонь — все в меру, разумно, и все явно дает надлежащий, сочный, дорогой результат. В своей повести я жал на бесприютность перевезенного на правый берег затона и теперь с некоторым беспокойством видел, что не все так, как я описал, не все! И среди бесприютности есть оазисы. И дворик чистый, и летняя кухня с раздуваемой ветром кисеей, и «Москвичок» красный из сарайчика мытым задом торчит...

Мы прошли в летнюю кухню. Там еще было трое. Это была, что ли, нынешняя твердь затона: все из рабочих, бугрящиеся плечами, среднего звена, уверенные в себе начальники: начальник механического цеха Артамонов, председатель поссовета, бывший шофер Драч, начальник рейда Камалов, старший брат Славы Грошева — Анатолий Грошев, начальник деревообделочного цеха, ну и сам Поймалов, начальник планово-экономической службы завода.

На середину стола водрузили потеющий от усердия самовар. Поймалов молча ходил вдоль раскрытой на летнее время стены, отводя рукой вдуваемую в наш уют кисею. Это созданное для вечернего отдохновения строеньице было чем-то новым для затона. Такой тяги к беспредельному уюту я раньше за затоном не знал. Красивый холодильник, ярко-красная, как бы игрушечная, газовая плита, большой телевизор на ножках, кресло-качалка и пестренькая, для внезапного сна, кушетка, — во всем этом было твердое к себе уважение. Когда кисею отдувало, я видел желто-розовые лоскутья хризантем, темный вал смородины, а над ним — на фоне протаявшего вечернего неба дубы.

Разговор шел, между нами говоря, странный.

Одобряли Курулина, но так, что его фигура становилась безусловно сомнительной.

— Много нарушений. Очень много, — с сожалением говорил маленький Камалов. — Даже папу Алексея Владимировича выгнал. Зачем так? Мы Андрея Яновича Солодова уважаем, его именем пароход назвать нужно, улицу назвать нужно. А издеваться зачем?