Хроникёр, стр. 50

— И все равно с утра до вечера только и делаю, что боюсь — посадят.

— Чего так?

— В прошлом — одни судимости, — сказал Мальвин. — Чуть что... — Он посмотрел на меня вопрошающе и показал глазами на ящики. — Хотя бы за этот дефицит.

Разговор подбирался к Курулину. Я спросил, за что они, эти «одни судимости».

— Вы правильно написали в своей книге, Алексей Владимирович, — подождав, не добавлю ли еще чего, сказал Мальвин. —«А по весне опять объявился Крыса, — процитировал он ровным вежливым голосом. — Сбежал из Донбасса, куда направлен был после окончания ремесленного училища на восстановление взорванных и затопленных фашистами шахт. Но то ли в выжженных солнцем степях затосковал он по родным березовым гривам, то ли шахта оказалась не по плечу малосильному хлипкому Крысе, только, внезапно появившись в затоне, стал он скрываться в сарае, которых было целое скопище за истоптанным двором «большого дома». — Мальвин задумался, чуть наморщив лобик. — Впрочем, что значит — скрывался? С наступлением темноты он появлялся на людях, всем своим поведением показывая, что он вне закона, что он беглый. Не отвечал на вопросы, лишь ухмылялся или ронял непонятную и многозначительную реплику. Одетый в какую-то бесцветную рванину, с острой крысиной мордочкой, с блестящими черными бусинками глаз, — от него так и пахло тюрьмой...»— Мальвин смолк и вопросительно посмотрел на меня.

— Ты что? — заорал на Мальвина Грошев. — Ну и что? Чего тут такого? А обо мне он лучше, что ли? Может, так и надо. Верно, Леша?

Я достал платок и вытер взмокший лоб. Душно мне вдруг показалось в этом складе и тесно, как в мышеловке.

— Сил и в самом деле было мало, — негромко сказал Мальвин. — Пять лопат брошу и лягу. Дурак был, — сказал он. —Да и всего-то мне было пятнадцать лет. Вот и убежал. Поймали — и в колонию. И оттуда убежал. Поймали — и в лагерь. Вот и вся моя жизнь. — Он подождал, не скажу ли чего. — Все правильно: тюрьмой пахнет.

— Мальвин! — Багровое, словно бы облупленное лицо Грошева яростно придвинулось к серому личику начальника ОРСа. — Было или не было? — грозно спросил он. И повернулся ко мне. — Правильно я ставлю вопрос?.. Во! Молчит! — взглянув на Мальвина, сообщил он мне. — Значит, я попал в точку! — Он снова повернулся к Мальвину. — Почему молчишь, Мальвин? Как бы ты хотел, чтобы о тебе написали? А ну-ка скажи! — Он повернулся ко мне. — Молчит! — Он торжественно встал и пожал мне руку. — Спасибо, Алексей Владимирович. — Сел и крикнул Мальвину, как глухому: — Ты понял, Мальвин, за что?

— Понял, — сказал Мальвин.

— А я пить решил бросить, — небрежной скороговоркой объявил Грошев.

Мальвин внимательно на него взглянул.

— Зачем?

— Не понимает! — изумился Слава. — Ну что за человек? — Он повернулся к Мальвину. — Ты что за человек, Мальвин? — Грозно подождал, выхватил из ящика бутылку и с грохотом поставил на стол. Яростно подождал реакции Мальвина, не дождался и обычным голосом спросил меня: — Можно?

Я кивнул и бросил на стол пятнадцать рублей, которые Мальвин опять убрал в коробку.

— Вот на него посмотрел, — показал на меня Грошев, — и решил! Понял?

— Понял, — сказал Мальвин.

— Чего ты понял?! — рассвирепел Грошев. — Жить надо по-человечески, ясно? Пора уже!.. Утром кофию попил и вышел чистенький, в красивой шляпе — вот так! Почему я не имею права так жить?! — Он повернулся ко мне. — Вот у меня какая программа, Леша. Одобряешь?.. Я же все умею, Лешенька. В одно касание! У меня по шести специальностям — высший рабочий разряд. Много таких, как я? Да, может, сотня на всю страну! А за границей и вообще таких универсалов нет. Там человек один рабочий прием освоит — и давит, вышибает деньгу!

— Вы к Курулину приехали? — спросил меня Мальвин.

— Ну... Можно сказать и так.

Мальвин кивнул:

— Серьезный мужчина! — Он помедлил. — Настоящего начальника ОРСа снял, меня поставил. Зачем?.. Может, он меня подставил, чтобы... я чужие грехи...

— Ну уж ты, Мальвин! — возмутился Слава. — Ты о Курулине так не имеешь права и думать!

— Вы не могли бы, Алексей Владимирович, узнать? — вскидывая и опуская глаза, спросил Мальвин.

— Что?

Уй, Мальвин! — ужаснулся Слава.

Мальвин длительно помолчал, затем поднял стакан.

За ваши творческие успехи, Алексей Владимирович, — сказал он так, словно о серьезном мы уже столковались, а теперь уж можно высказать и личную приязнь. — Ваша книга обо всех нас, и теперь ваш приезд...

— Стоп, Мальвин! — взревел Слава. — Давай я тебя поцелую, Леша. Мы твои друзья. Ты нас не забыл?

3

На длинной, залитой лунным светом веранде я выложил на обеденный стол купленные у Мальвина «подарки». За громоздким, самодельным, готической высоты буфетом спал Андрей Янович, накрывшись ватным одеялом и шубой. Широкое окно против его койки было настежь раскрыто. На стареньком письменном столе под окном было в невообразимом хаосе навалено: плоскогубцы, кусок сургуча, огарок свечи, разобранный фонарь, моток проволоки, золотые карманные часы, школьные тетради, конверты, очевидно, заинтересовавшая его как материал для поделки лошадиная кость, свежие литературные журналы, а также журналы «Охота и охотничье хозяйство», «Техника — молодежи», «Наука и жизнь», «Садоводство». Только журнал «Здоровье» он игнорировал. У него была своя система жизнеобеспечения, и сейчас, на девятом десятке, он еще ничем не болел, спал до снега на веранде, ел только натуральное, каждое утро пешком или на велосипеде совершал десяти-пятнадцатикилометровую энергичную прогулку, никогда не сидел без дела — либо копался на огороде, либо в мастерской пилил и строгал.

В 1917 году он был председателем ревкома в Воскресенском затоне. Потом комиссаром на восточном фронте, потом директором громадного машиностроительного завода, потом репрессирован, после десяти лет лагерей остался на Колыме, занимал на золотых приисках все возрастающие должности. Вернулся, как он выражался, «на материк» цепкоглазый, настороженный, со ста тысячами рублей на книжке и набором слесарного инструмента, выбрав для доживания поразившие его еще в годы революционной неистовости богатые охотой и красотами волжские места.

Уж как познакомились и сладились они с матерью, я не знаю. Только прибыв однажды поздней осенью в затон (это как раз и была та осень, когда я встретил в кубрике баркаса одетого в морскую форму Василия Курулина), я обнаружил, что у меня есть дом, к которому и проводил меня, как и в этот раз, услужливый и верный Пожарник.

Тот дом — вот он, стоит в окружении престарелых яблонь, а Солодов оказался героем моей книги, поскольку принял деятельное участие в фантазиях Курулина, поставив ему кирпичный завод. Он же, совершивший, вероятно, свое последнее в жизни подвижничество, остался и директором этого заводика, позволившего Курулину практически приступить к осуществлению своего замысла — созданию нового затона.

Правда, писала мне мать, что между Андреем Яновичем и Курулиным возникли какие-то трения. Но где Солодов, там всегда трения, а чаще — громогласный скандал. Впрочем, всегда какой-то живительный, бодрый скандал, веселящий.

Вышла мать в ватнике, надетом прямо на длинную ночную рубашку, и в старом малахае на голове. Пошла было на крыльцо, да вдруг остановилась, замерла.

— Господи, Леша!

Она обессиленно опустилась по другую сторону накрытого клеенкой стола, и мы посидели так молча.

— Приехал?!

Признаться, я каждый раз ехал в затон с неясной тоской и тяжестью на сердце, боясь увидеть, как еще более отяжелело и зарылось в складки лицо матери, как ходят все по тому же заезженному кругу ее мысли — что жизнь не состоялась: все чувствовала себя в начале взлета, на каком-то пороге. Да так этим и кончилось. Не взлетела. «Ведь звали в Астрахань, в Сталинград, в Горький!.. Почему не согласилась?» — вопрошала она меня.

— Свет испортился, — сказала мать. — Теперь ужинаем, пока светло, и сразу ложимся спать.