Рукопись, найденная в Сарагосе (другой перевод), стр. 69

Говоря это, я схватил таблички и разбил их на мелкие кусочки; потом, испытывая ещё большую жалость к самому себе, воскликнул:

— Ах, отец мой, ты был прав, когда хотел учить меня сарабанде и всем предерзостям, какие только выдумали люди!

После чего я начал танцевать, невольно повторяя некоторые па сарабанды, как это привык делать мой батюшка, когда он вспоминал свои былые невзгоды.

Тогда арабы, видя, что я разбил таблички, на которых всего лишь миг назад царапал что-то с таким необычайным рвением, и что я к тому же пустился в пляс, завопили, проникнутые почтением и состраданием:

— Хвала Господу! Бог велик! Хамдуллах! Аллах керим!

После чего ласково взяли меня под руки и проводили к ближайшему испанскому форпосту.

Когда Веласкес дошел до этого места, он показался нам сильно угнетенным и опечаленным; заметив же, что ему очень трудно будет продолжать рассказ, мы попросили его, чтобы остальное он отложил на следующий день.

День двадцать пятый

Мы продолжали странствовать по красивым, но безлюдным окрестностям. Когда мы обходили одну из гор, я отдалился от каравана и мне показалось, что я слышу стоны в густо заросшей ложбине, тянущейся вдоль дороги, на которой мы тогда находились.

Стоны усилились, я сошел с коня, привязал его, обнажил шпагу и углубился в заросли. Чем ближе я подходил, тем больше, как мне казалось, отдалялись стоны; наконец, я добрался до открытого места, где очутился среди восьми или десяти человек, вооруженных мушкетами и берущих меня на прицел.

Один из них крикнул, чтобы я отдал ему шпагу; вместо ответа я подскочил, желая пронзить его насквозь, но он сразу же положил мушкет на землю, как бы сам сдаваясь мне на милость, и предложил мне капитуляцию, требуя от меня каких-то обещаний. Я ответил, что не стану ни капитулировать, ни обещать что бы то ни было.

В этот миг мы услышали возгласы путешественников, которые меня призывали.

Тот, кто показался мне предводителем банды, сказал мне:

— Сеньор кавалер, тебя ищут, мы не можем терять времени. Спустя четыре дня изволь покинуть лагерь и поезжай по дороге на запад; ты встретишь человека, который поверит тебе важную тайну. Стоны, которые ты слышал, были не более, чем хитростью, устроенной для того только, чтобы заманить тебя сюда. Словом, не забудь явиться вовремя.

Сказав это, он мне слегка поклонился, свистнул и исчез вместе с товарищами. А я вновь присоединился к нашему каравану, но не счёл нужным давать отчет о моей встрече.

Мы рано остановились на ночлег и после ужина просили Веласкеса закончить рассказ о его приключениях, что он не замедлил сделать в следующих словах:

Продолжение истории Веласкеса

Я уже поведал вам, как, обратив внимание своё на всеобщее устройство вселенной, я предположил, что мною открыты никому дотоле не известные возможности приложения математических методов; изложил вам затем, как тетка моя Антония своим столь же нескромным, сколь и неуместным вопросом была невольной причиной того, что мысли мои собрались как бы в едином фокусе и упорядочились в стройную систему. Наконец, я сообщил вам, как убедившись, что меня считают безумцем, я с вершин высочайшей экзальтации рассудка мгновенно был повергнут в пропасть разочарования. Теперь я должен признаться вам, что это угнетенное состояние было длительным и болезненным. Я не смел поднять глаза на людей; мне всё казалось, что ближние мои сговорились вечно отталкивать и унижать меня. С отвращением взирал я на книги, которые подарили мне столько приятных мгновений; теперь я видел в них только вместилище пустых словес. Я не прикасался больше к табличкам, не считал; нервы моего мозга расслабились, они утратили всю свою энергию, и у меня больше не было сил думать.

Отец заметил моё состояние и всё допытывался о причинах его. Я долго отнекивался, но наконец повторил ему слова арабского шейха и рассказал о печали, терзающей меня с того самого мгновения, когда меня впервые назвали безумцем. Отец склонил голову на грудь и залился слезами. После долгого молчания он обратил на меня взор, исполненный сострадания, и сказал:

— Ах, сын мой, ты только кажешься безумцем, а я и в самом деле был им в продолжение целых трех лет. Твоя рассеянность и моя любовь к Бланке не являются главными причинами наших забот; несчастья наши вызваны более глубокими причинами. Природа, нескончаемо плодовитая и разнообразная в своих средствах, с особым пристрастием попирает наиболее постоянные свои принципы; из личных интересов творит рычаги всех людских деяний, но в то же время порождает в массе людей и исключения, у которых себялюбие едва ощутимо, ибо они все свои помыслы и устремления обращают не на себя. Одни влюблены в науки, другие — в общее благо; они испытывают радость от чужих открытий, как если бы открытия эти были совершены ими самими, или же требуют издания спасительных для государства законов, как будто они сами смогли бы с выгодой для себя воспользоваться оными. Вошедшие в привычку самозабвение и самоотверженность оказывают решительное влияние на их судьбу: они не умеют видеть в людях лишь орудие своего собственного счастья, а когда судьба стучится у их дверей, они и не помышляют отворить ей. Мало кто умеет забывать о самом себе: ты найдешь эгоизм в добрых советах, которые люди тебе станут давать, в услугах, которые они тебе окажут, в связях, коих они жаждут, и в дружбе, которую они заводят. Проникнутые своекорыстием, хотя бы и наиболее отдаленным, они равнодушны ко всему, что их непосредственно не касается. Встретив на своём пути человека, пренебрегающего собственными интересами, они не в силах его понять, приписывают ему тысячи тайных причин, притворство или безумие; изгоняют его из своего круга, считают павшим, и в довершение всего — ссылают на заброшенный африканский утес.

Сын мой, мы оба принадлежим к этому проклятому племени, но и у нас есть свои наслаждения, о которых я должен тебе поведать. Я не жалел усилий, чтобы воспитать из тебя вертопраха и глупца, однако небеса не благоприятствовали моим стараниям и одарили тебя душою, чувствительной и осиянной разумом. И поэтому мой долг — посвятить тебя и в приятности нашего существования; они не шумны и не блистательны, но зато чисты и сладостны. Как я был внутренне счастлив, узнав, что дон Исаак Ньютон похвалил одну из моих анонимных работ и хотел непременно доведаться, кто её автор. Я не выдал себя, но, ободренный и поощряемый к новым усилиям, обогатил свой разум множеством неизвестных мне дотоле понятий; я был ими переполнен, не мог их удержать; выбегал из дому, чтобы возвещать их утесам Сеуты; повторял их всей природе и приносил в жертву творцу. Воспоминание о моих страданиях примешало к этим возвышенным чувствам вздохи и слезы, которые тоже мучили меня, хотя и не без некоторой приятности. Они напоминали мне, что есть вокруг меня несчастья, которые я могу смягчить; я сочетался мыслью с намерениями провидения, с делами создателя, с поступательным движением человеческого духа. Мой разум, моя личность, моя судьба не представлялись мне больше в виде некоей частичной фигуры, но входили в состав единого и притом великого целого.

Так протек мой возраст страстей, после чего я вновь обрел себя. Нежные старания твоей матери сто раз на дню убеждали меня, что я являюсь единственным предметом её привязанности. Мой дух, замкнутый в себе самом, дал доступ чувству признательности, сладости нежного совместного существования. Мелкие события детских лет твоих и твоей сестры поддерживали во мне пламя сладчайших волнений.

Ныне твоя матушка живет лишь в моём сердце, и разум мой, утомленный годами, не может уже проникнуть в сокровищницу человеческой мудрости; однако же я с радостью вижу, как эта сокровищница с каждым днем увеличивается, и слежу мыслью своею за поступательным движением этого роста. Занятия, связывающие меня со всеобщим духовным движением, не позволяют мне думать о дряхлости, печальной подруге моих дней, и до сих пор я не познал ещё житейской скуки. Итак, ты видишь, сын мой, что И у нас есть свои радости, а если бы ты стал вертопрахом, как я того хотел, у тебя тоже были бы свои горести.