Рукопись, найденная в Сарагосе (другой перевод), стр. 119

Никакая ревность, никакое соперничество не находили доступа к её сердцу. Все окружающие её женщины имели равные права на её благосклонность, и та, которая своему полу больше всего делала чести красотою, очарованием или чувствами, та возбуждала в ней сильнейший интерес. Она рада была бы видеть всех женщин около себя, заслужить их доверие и снискать их дружбу. О мужчинах она говорила редко и притом с превеликой скромностью, разве только тогда, когда дело шло об одобрении какого-нибудь благородного поступка. своё восхищение она выражала искренне и даже с горячностью. Впрочем, чаще всего она беседовала о предметах общего характера и оживлялась только тогда, когда говорила о благосостоянии Мексики и о том, как обеспечить счастье её жителей. Это была её любимая тема, к которой она возвращалась столько раз, сколько находилось для этого поводов.

Многих мужчин, конечно, судьба их, а также характер обрекают влачить своё существование под эгидой того пола, которому приходится приказывать, когда он не может повиноваться. Я был покорным поклонником Эльвиры, потом покладистым супругом, но она сама ослабила мои узы тем, что, казалось, придавала им слишком малую цену.

Балы и маскарады сменяли друг друга, и светские обязанности приковывали меня, если можно так выразиться, к особе Тласкали. В действительности сердце привязывало меня к ней ещё больше, и первой переменой, какую я в себе подметил, был взлет моих помыслов и вознесение духа. Характер мой приобрел больше силы, воля — больше отваги. Я чувствовал потребность воплощения моих чувств в деянии и хотел обрести влияние на судьбы моих ближних.

Я просил и получил должность. Пост, доверенный мне, отдавал несколько провинций под моё управление; я заметил, что местные жители угнетены испанцами, и встал на защиту аборигенов. Я восстановил против себя могущественных вельмож, впал в немилость у правительства, двор начал мне угрожать; я отважно сопротивлялся. Мексиканцы меня любили, испанцы уважали, однако больше всего радовал меня живой интерес, какой я возбудил в душе любимой женщины. Правда, Тласкаля обходилась со мной всегда с такой же сдержанностью, а быть может даже с ещё большей, чем обычно, но взор её искал моих очей, покоился в них с благосклонностью и отрывался от них с тревогой. Она мало говорила со мной, не упоминала о том, что я сделал для американцев, но всякий раз, как она ко мне обращалась, голос её дрожал, слова замирали в груди, так что самый незначительный разговор приобретал характер доверительной беседы. Тласкаля полагала, что обрела во мне душу, близкую своей. Она ошибалась: это её собственная душа перелилась в мою, придала мне вдохновения и наставила меня на стезю деяний. Меня самого покорила иллюзия — мне казалось, что я обладаю сильным характером. Мысли мои приобрели форму раздумий, представления о счастье Америки вырастали в дерзновенные планы, даже развлечения окрашивались в героические тона. Я преследовал в дебрях ягуаров и пум и вступал в единоборство с этими дикими бестиями. Чаще всего, однако, я устремлялся в далекие ущелья, и эхо было единственным наперсником любви, которую я не посмел открыть тайному предмету моего обожания.

Тласкаля разгадала меня, я также полагал, что мне блеснул луч надежды, и мы могли легко выдать себя перед взорами проницательной толпы. К счастью, мы избежали всеобщего внимания. Вице-король должен был уладить важные дела; это обстоятельство и прервало смену празднеств, каким он сам, а вслед за ним и вся Мексика самозабвенно предавались. Мы стали затем вести более мирную жизнь. Тласкаля удалилась в дом, который принадлежал ей; дом этот был расположен к северу от озера. Сперва я посещал её довольно часто, потом начал приходить каждый день. Я не могу объяснить вам нашего взаимного обхождения. С моей стороны это было обожание, дошедшее почти до фанатизма, с её же — как будто священный огонь, пламя которого она оберегала сосредоточенно и беззаветно.

Признание во взаимном чувстве готово было сорваться с наших уст, но мы не смели его высказать. Состояние это было истинно чарующим, мы упивались его сладостью и страшились что бы то ни было изменить.

Когда маркиз дошел до этого места, цыгана отозвали по делам его табора, и нам пришлось отложить на следующий день удовлетворение нашего любопытства.

День сорок четвертый

Мы все собрались и, молча, ожидали начала рассказа. Маркиз уселся поудобнее и повел такую речь:

Продолжение истории маркиза Торрес Ровельяс

Я говорил вам о моей любви к Тласкале, описал вам её внешность и душу, а теперь вы ещё лучше узнаете мою прекрасную мексиканку.

Тласкаля уважала истины нашей святой веры, но в то же время — глубоко чтила память своих предков и в этом причудливом и противоречивом соединении взглядов создала себе как бы свой особый рай, обретающийся не на земле и не на небе, но где-то между ними. Она даже до известной степени разделяла суеверия своих соотечественников; верила, что благородные тени царей её племени во мгле ночной нисходят на землю и посещают древнее кладбище, расположенное в горах. Тласкаля ни за что на свете не пошла бы туда ночью. Иногда мы ходили туда днем и проводили там долгие часы. Тласкаля переводила мне иероглифы, высеченные на гробницах её предков, и толковала их, согласно преданиям, в коих превосходно разбиралась.

Мы знали уже большую часть надписей и, продвигаясь вперед в наших поисках, отыскивали новые, которые очищали от мха и побегов терновника. Однажды Тласкаля показала мне колючий кустарник и заметила, что он имеет здесь определенное значение, ибо тот, кто его посадил, решил сперва навлечь месть небес на тени недругов, и что я хорошо сделаю, если вырву это зловредное растение. Я взял топор из рук идущего за нами мексиканца и срубил злополучный куст. Тогда мы увидели камень, испещренный иероглифами гораздо более, нежели надгробья, которые мы осматривали до тех пор.

— Надпись эта, — сказала Тласкаля, — сделана уже после завоевания нашей страны. Мексиканцы чередовали тогда иероглифы с некоторыми буквами алфавита, которые восприняли от испанцев. Надписи того времени легче прочесть.

И в самом деле, она начала читать, но с каждым новым словом все большая скорбь изображалась в чертах Тласкали, и вскоре она упала без чувств на гранитное надгробье, которое в течение двух столетий прикрывало собою то, что внезапно ужаснуло её.

Тласкалю перенесли в дом, она немного пришла в себя, но разум её помутился и она постоянно говорила нечто бессвязное. Я вернулся к себе в страшнейшем отчаянии, а на другой день получил письмо следующего содержания:

Алонсо, чтобы написать эти несколько слов, мне пришлось собрать все силы и помыслы свои. Письмо это вручит тебе старый Хоас, былой мой учитель языка отцов моих. Проводи его к камню, который мы вчера нашли, и попроси, чтобы он тебе истолковал надпись. Взор мой меркнет, густой туман заволакивает мои глаза. Алонсо, ужасные призраки встают между нами — Алонсо, ты исчезаешь с глаз моих.

Хоас был одним из теоксихов, то есть потомков древних жрецов. Я проводил его на кладбище и показал ему злополучный камень. Он списал иероглифы и понес список к себе. Я пошел к Тласкале, но лихорадка её не ослабевала; она смотрела на меня блуждающими глазами и не узнавала меня. Под вечер горячка несколько ослабела, однако лекарь просил меня, чтобы я не ходил к больной.

На другой день Хоас принес мне перевод мексиканской надписи в следующих словах:

Я, Коатрил, сын Монтесумы, схоронил здесь тело мерзостной Марины, [252] которая отдала сердце и отчизну гнусному Кортесу, предводителю морских разбойников. Духи моих предков, вы, которые нисходите сюда во тьме ночной, верните на миг эти останки к жизни и заставьте их корчиться в страшных муках умирания. Духи моих предков, внемлите моему голосу, выслушайте мои проклятия. Взгляните на мои длани, дымящиеся от крови человеческих жертв!

Я, Коатрил, сын Монтесумы, и я отец; дочери мои блуждают по ледникам отдаленных гор. Красота — наследственное достояние нашего славного рода. Духи моих предков, если когда-нибудь дочь Коатрила или дочь его дочери или его сына, если когда-нибудь какая-нибудь женщина из моего рода отдаст сердце и прелести свои кому-нибудь из вероломного племени разбойников — пришельцев из-за моря; если среди женщин моей крови сыщется вторая Марина, — духи моих предков, спуститесь сюда во тьме ночной в образе пламенных змиев, растерзайте тело её, растащите куски его по всей земле, и тогда пусть каждая частица его изведает в отдельности боль смертельной агонии. Спуститесь во тьме ночной в образе коршунов с железными клювами, раскаленными в огне, растерзайте тело её, развейте его в воздушном пространстве и тогда пусть каждая частица этого тела испытает ужас погибельной агонии. Духи моих предков, если вы не выполните желания моего — то я, с руками, обагренными кровью человеческих жертв, призову против вас все могущество богов отмщения. И пусть они причинят вам подобные муки!

Это проклятие высек на камне я, Коатрил, сын Монтесумы, и посадил у надгробья куст Мескусксальтры.

вернуться

252

Марина — заложница, затем возлюбленная Кортеца, помогавшая ему в покорении Мексики.