Петр Великий (Том 2), стр. 136

Пройдя в опочивальню, царь устало повалился на пуховики сохранившие ещё тепло человечьего тела. Призакрыв глаза, он сладко потянулся и разодрал в судорожной зевоте рот.

– Царицу веди сюда, – совсем уже сквозь сон процедил он и почувствовал, как мягко погружается в пружинящую, певучую глубину.

По тому, как непринуждённо, даже несколько вызывающе держал себя дьяк, Евдокия Фёдоровна догадалась, что свиданье с мужем не сулит ей ничего доброго.

Неторопливо одевшись, она горячо помолилась перед образом Богородицы «Утоли моя печали» и в простой колымаге поехала к Виниусу.

Андрей Андреевич не решался разбудить все ещё крепко спавшего государя и проводил царицу в дальний теремок-книгохранилище.

В ближней церкви заблаговестили к обедне. Пётр улыбнулся во сне и облапил подушку. «Аннушка-лапушка… кура-белокура… разъединственная…»

Густой и тягучий бас большого колокола столетним мёдом пролился по опочивальне и плеснулся о низенькую подволоку.

Царь приоткрыл один глаз и сунул пятерню в скатавшиеся волосы.

Услышав поскрипывание кровати, Виниус осторожно приоткрыл дверь.Пётр заметил его и окончательно проснулся.

– Привёл?

– Привёл.

– Поди, струсила?

– Не так чтобы очень. Крестом страх усмиряет.

– Уу, на-чёт-чи-ца тол-сто-за-дая!

– Чего, государь?

– «Чего»! Веди сюда, вот те и «чего»!

Евдокия Фёдоровна остановилась у порога и низко, по монашескому чину, поклонилась мужу.

Царь не ответил на поклон и, указав жене пальцем на лавку, стал посреди терема.

– Ну-с, когда в монастырь?

Царица, как это бывает иногда со слабовольными, незлыми людьми, вдруг почувствовала в себе такое упрямство, что даже сама испугалась.

– Монастыри строятся, государь, не для цариц, – чужим, сдавленным голосом бросила она Петру. – Тем паче не для цариц, коим подлежит в страхе Божием царевичей взращивать для царёва стола.

Не гнев, а удивление, близкое к уважению, вызвали в царе эти слова. Такой он не видел Евдокию Фёдоровну никогда. Перед ним стояла новая, незнакомая женщина, гордая, властная, готовая на борьбу. Даже белёсые глаза её, обычно сонные, ничего не выражающие, засветились странным, зеленовато-чёрным светом, и жёлтое лицо пошло лиловыми пятнами.

Ещё мгновенье – и смущённый царь отпустил бы жену, приказав отдать ей ребёнка. Он повернулся, резко взмахнул рукой, чтобы хлопнуть её по спине в знак примирения. Но Евдокия Фёдоровна не поняла доброго намерения и отпрянула в сторону, ожидая удара.

«Значит, не шутит, – пробуравила её мозг жестокая мысль, – значит, и впрямь без повороту решил запрятать меня в монастырь и тем навек от Лёшеньки оторвать».

Перед ней вдруг встал образ худенького, болезненного царевича. Её охватила такая невыносимая тоска по сыну, что она, готовая на любое унижение, только бы не потерять его, бухнула мужу в ноги.

– Все по-твоему сотворю! Не токмо что в монастырь, в холопки к басурманам пойду, Монсовой ноженьки буду мыть, одного лишь прошу у тебя, государь: пожалуй, покажи милость – отпусти со мной Лёшеньку!

Как только царь снова увидел перед собою прежнюю «начётчицу», в груди его тотчас же зашевелилось обычное раздражение.

– Памятуй, Евдокия, – прошипел он, дёргая ногой, – покель я жив, не видать тебе Алексея! Не попущу я, со всем миром на единоборство пойду, а не попущу, чтобы заместо царя-воина взрастила начётчика. Не любы мне начётчики. Мне такие наследники надобны, чтобы могли они разум иметь и понимать, куда Россию вести, как царством править, а не как обедни служить!

И, перешагнув через жену, вышел из опочивальни.

Глава 33

ЦАРЁВО ОБЕТОВАНИЕ

Неурожай и господарский произвол гнали людишек с насиженных мест.

Угрожающе пустели поля, – чтобы обработать их, из городов сгонялись солдаты, ремесленники и простолюдины, никогда не занимавшиеся хлебопашеством. Не только убогие, но многие стрельцы и среднего достатка горожане перешли на похлёбку из травы и на хлеб из кореньев. Стоимость зерна поднялась вдесятеро. Четверть ржи на Москве продавали до сорока алтын с гривною, четверть крупы гречишной – до шестидесяти, овса – до шестнадцати алтын.

Чтобы ещё больше вздуть цены и этим вернуть убытки, понесённые от недосева, помещики и монастыри не торопились с продажей хлеба, припрятывали его.

В приказы посыпались челобитные на мошеннические проделки господарей.

Пётр сам рассматривал жалобы и выносил приговоры один беспощаднее другого. Всем верил царь, кроме московских убогих людишек и стрельцов. Стоило лишь проведать ему, что в каком-либо деле замешаны стрельцы, как он тотчас же гневно рвал челобитную.

– Проваленные! Когда ж я избавлюсь от них! – скрежетал он зубами и отпускал обвиняемого на волю.

Как-то собравшаяся толпа стрельцов дожидалась вывода из застенка князя Хотетовского, приговорённого к битью кнутом перед Поместным приказом за продажу своей вотчины сразу трём покупателям.

Но Хотетовский подкупил начальных людей и неожиданно явился один, без дозорных, верхом на богато убранном аргамаке.

– А кто тут на кнут пришёл поглазеть? – крикнул он вызывающе и изо всех сил хлестнул по лицу подвернувшегося стрельца.

Однополчане избитого бросились к князю.

– Вор! Бей вора, робяты!

Князя стащили с коня.

Подоспевшим преображенцам с большим трудом удалось вырвать истерзанного князя из рук стрельцов.

…– Кончать надобно со стрельцами! – резко бросил Пётр Фёдору Юрьевичу. – Чтобы духу смердящего ихнего вовек не слыхать…

Против стрельцов повели новое дело. Их обвинили в мятеже и «разбойном нападении на высокородных господарей».

В железах, прикованные к стене, больше двух месяцев томились узники в Симоновом, Новоспасском, Андрониеве, Донском, Покровском и Николо-Угрешском монастырях.

Каждый день в слободах стрелецких производились аресты. Дело росло, усложнялось. В Преображенский приказ посыпались десятки доносов господарей на «крамольные замыслы и воровские деяния» стрельцов.

Тюрьмы и монастыри переполнились сидельцами, новых узников пришлось содержать ещё в подмосковных сёлах – Ивановском, Мытищах, Ростокине, Никольском и Черкизове. Там же были заточены и мятежники, полоненные Шеиным под Воскресенском.

Иноземный приказ сдавал полоняников партиями по сто пятьдесят человек в Преображенское, на расправу Ромодановскому.

Едва проснувшись, Фёдор Юрьевич выпивал жбан вина и, наскоро помолясь, отправлялся в один из четырнадцати подчинённых ему застенков творить суд и расправу.

Теряя рассудок от страшных мучений, многие узники, чтобы как-нибудь избавиться от пыток, выдумывали друг на друга чудовищные небылицы, оговаривали ближних, малознакомых людей, всех, чьё имя приходило на память.

Розыск начался в день ангела Софьи – семнадцатого сентября – и кончился через месяц.

Раньше других были сожжены на костре три расстриженных полковых священника – Ефим Самсонов, Борис Леонтьев и Иван Кобяков, исповедовавшие стрельцов перед битвой под Воскресенском и служившие во время боя молебны о даровании победы мятежникам.

Десятника Колзакова полка Зорина допрашивал сам государь.

– Истину сказывай, стрелец: покажешь правду, нынче же будешь в своей избе.

Узник недоверчиво поднял глаза на Петра.

– И рад бы послужить тебе, ваше царское величество, да, ей, ничего не ведомо мне.

Чуть задвигалась родинка на побледневшей щеке Петра, и как будто глубже запали блуждающие глаза. Но Пётр сдержал гнев и изобразил на лице такую скорбь, что стрельцу стало не по себе.

– Пошто так наказует меня Господь с младых моих лет? Пошто? – жалко сгорбился царь и взял за руку Зорина. – Нешто я зверь? Нешто не плачу я, что с ворами томятся в узилище и невиновные души? Но как прознать? Как мне прознать, кто прав, кто не прав, коли никто помочь мне в сём деле не хочет?

Он выслал из застенка людей и остался с глазу на глаз с колодником.

– Брат… брат мой во Христе… как перед Богом, открой мне правду.