Петр Великий (Том 2), стр. 126

Не ожидавший такого предложения Толстой на мгновение смутился, но тут же взвесил все и изобразил на лице такое счастье, как будто дождался того, о чём мечтал всю жизнь.

– Мне сорок пять годов, государь, и голова сединою пошла. Добро ведаю: старость честна, да не многолетна. Но ежели был бы я и перед смертным одром, то и тогда пополз бы на четвереньках за рубеж, лишь бы то на корысти было тебе и державе твоей, ваше царское величество.

Он низко поклонился, коснувшись рукою пола, и так оставался до тех пор, пока царь не приказал ему сесть за стол.

– Иль впрямь с собой его взять? – подмигнул Пётр Лефорту и Брюсу. – Сдаётся мне, голова у него хоть и сединою пошла, а умишка и лукавства в ней ещё на десяток хватит вельмож.

Ближние, проглотив обидный намёк, угодливо осклабились:

– Ума палата у Петра Андреевича.

– Кого хошь за пояс заткнёт.

– Нужный человек будет нам за рубежом.

– А коли так, – хлопнул царь ладонью по спине Брюса, – строчи приказ!

Когда приказ был готов, царь поднял кубок:

– Дабы строение флота вечно утвердилось на моей земле, умыслил я артеи дела того ввесть в народ свой и того ради многое число людей благородных посылаю в Голландию и иные государства учиться архитектуры и управления корабельного. Да поможет же им Бог одолеть те артеи!

Он выпил залпом и подал налитый ковш Толстому:

– Пей и ты. А будешь служить мне верою, памятуй – старые грехи все отпущу тебе. Слово моё крепко. Запомни.

Сидевший в конце стола Фёдор Автономович Головин обнял Шафирова и чуть приподнялся:

– Не покажешь ли милость, государь, не взглянешь ли допрежь пира на умельство Шафирова?

Краснея от смущения, Шафиров подал государю свой новый перевод.

Пётр прочитал по складам:

– «Математических хитростных тонкостей календарь на 1697 лето от Рождества Христова, в нём же описуется купно с провещанием и о солнечном беге, и о высоте в великости оного, також и об основательном числении солнечных и месячных затмений, сочинён впервые от Павла Гаркена, математического художника, учреждённого, письменного и сочинительного мастера графа Бугстегуда».

Ромодановский не сдержался и набросился с кулаками на переводчика:

– Как можно, еретик, предречь затмения? То богохульное дело, кое к лику не христианам, но жидовинам!

Воспользовавшись удобным случаем, Меншиков в свою очередь подскочил к оскорблённому Шафирову и вылил на его голову ендову вина.

Удар царёва кулака по столу мгновенно восстановил порядок:

– Доколе ж терпеть я буду издёву над «птенцом» моим, дьяволы?!

Весь вечер Пётр был чрезвычайно любезен с Шафировым, как ребёнка кормил его из своих рук и беспрестанно потчевал вином.

Но чем больше пил Шафиров, тем тяжелее и горше становилось на душе его. Чтобы не гневить государя, он неестественно громко смеялся, шутил, орал песни, изображал по просьбе Головина польских местечковых евреев, однако все чувствовали, какая глубокая обида таится за этим напускным весельем. Шафиров вдруг прерывался на полуслове, точно мышь, которой отрезали дорогу в подполье, собирался в напряжённый ком, бегал затравленным взглядом, полным ненависти и страха, по лицам людей и, чтобы заглушить в себе жестокую боль, принимался ещё отчаянней орать кривляться и хохотать.

Меншиков перемигивался с Лефортом, ластился к Шафирову и, нагло заглядывая в его глаза, просил:

– А ты жидовина изобрази, как он чёртом от ладана прочь бежит.

Сжимая кулаки и глотая слёзы, Шафиров делал вид, будто с радостью принимает просьбу и что его ни в какой степени не задевает издевательское, звериное отношение вельмож к его единоплеменникам, вконец роняющее достоинство человека.

Царь покатывался со смеху и после каждой шутки подавал любимцу кубок вина:

– Пей, мой «птенец». Пей, душа христианская!

…За день до отъезда Пётр устроил сидение.

– Чтобы не отстать от подданных моих в оных артеях строения флота, – раздельно, словно с неудовольствием, произнёс государь, – восприял я марш в Голландию. Одначе, находясь за рубежом, должен я памятовать неустанно и о Руси.

Он окинул всех испытующим взглядом и свесил голову.

– Кому могу я вверить управление державой моей? Кто достоин меня заменить?

Поговорив порядка ради, все остановились на людях, которых давно уже наметил сам Пётр.

Управлять царством на время отлучки Петра из Руси были назначены Лев Нарышкин, князь Голицын и Пётр Прозоровский.

Москву же Пётр «приказал» Федору Юрьевичу Ромодановскому.

Глава 26

«МАМУРА»

Ромодановскому всюду мерещились заговоры, измены, мятежи. Он не знал ни сна, ни отдыха и с утра до полуночи чинил жуткие расправы.

Языки придумывали самые чудовищные небылицы, оговаривали каждого, чьё имя приходило им на память. И беда, если кто-либо из языков пытался заикнуться, что не так уж тревожно на Москве, как мнится князю. Фёдор Юрьевич терял тогда голову, грозою налетал на соглядатая, избивал его – тот долго потом отлёживался в постели.

Никогда ещё стрелецкие семьи и убогие людишки не переживали таких жестоких гонений, как в чёрные дни наместничества князя. Стоило простолюдину остановиться с товарищем на улице или, проходя мимо господарской усадьбы, случайно приподнять голову и взглянуть в окно хором, как перед ним появлялся соглядатай.

– Слово и дело!

Счастлив был человечишко, ежели имелось у него за душой несколько грошей. Соглядатай сразу смягчался, молча принимал мзду и исчезал.

На дворе Преображенского приказа день и ночь пылали «неугасаемые» костры.

Если Федору Юрьевичу не удавалось пытками заставить рассказать то, чего никогда не было, он выволакивал узника к костру и поджаривал на медленном огне. Окончив «работу», Фёдор Юрьевич, томный, чуть-чуть ленивый, словно натешившийся вдоволь с мышами кот, усаживался на широкую, обитую парчою лавку и прищуренно наблюдал за тем, как складывают на телеги трупы людей.

Подле князя в полном облачении, с крестом в руке, стоял священник. Ромодановский в редких случаях, только когда за покойными числились уж слишком тяжкие вины, не разрешал отпевать их. Обычно же он сам строго следил за тем, чтобы «не превысить, – по его выражению, – власти и не чинить упокойнику рогаток в пути его на Господень суд». Князь не сомневался в том, что «суд Божий» над крамольниками будет во много раз суровее его суда, и потому с тем большим усердием старался, чтобы час суда настал поскорее.

Ромодановский чувствовал минутами, что завидует умельству небесного Отца творить расправу над грешными людьми. Он понимал, что святотатствует, но ничего не мог с собою поделать. С усердием схимника рылся он в священных книгах, запоем читал и выучивал наизусть места, в которых повествовалось о муках грешников, и старался обставлять застенки на Руси по образцу технически совершенных «потусторонних» застенков.

Но Ромодановскому недостаточно было расправляться с одними убогими. Его тянуло в Новодевичий монастырь – «пощупать, чем дышит Софья». Желание допросить царевну было так велико, что князь ослушался приказа Петрова: «К Софье не хаживать».

Монастырь ещё спал, когда в ворота резко застучали десятки кулаков.

Сопровождаемый преображенцами и семёновцами, Фёдор Юрьевич без предупреждения ворвался в келью царевны.

– Именем Петра Алексеевича, всея Руси государя, прибыл я в место сие чинить допрос.

Круглая, ещё больше обрюзгшая от затворнической жизни, Софья встала с лавки и подняла голову так высоко, как позволяла её короткая шея.

– Ниц! – топнула она ногой. – Слышишь, ты-ы?! Ниц!

Ромодановский не знал, как поступить: как-никак, перед ним стояла, хоть и опальная, но всё же сестра царя.

Он опустился тяжело на лавку и искоса взглянул на Софью:

– Я не с бесчестьем, а и не с поклонами сюда явился, но с делом. На дело и ответствуй, Софья Алексеевна.

Царевна достала с налоя молитвослов и, опустившись на колени перед киотом, оставалась так до тех пор, пока князь, потеряв всякую надежду чего-либо от неё добиться, не убрался из монастыря.