Петр Великий (Том 2), стр. 110

Глава 17

«ЮРОДИВЫЙ»

Фома крался во мраке к хоромам стрелецкого подполковника Цыклера. За ним едва двигалась усталая Даша. На руках её спала дочь.

Московские улицы были пусты и безмолвны. Сквозь густой туман нечастые избы таяли в пенящейся мгле. Изредка вспугивали тишину медлительная перекличка дозорных, почавкивание копыт, – тогда Памфильев как сражённый падал на землю, подталкивался брюхом к тыну и замирал. Строго, боясь проглядеть малейшее движение мужа, то же самое проделывала и Даша. Обоих тотчас же охватывала сонная одурь. Так мучительно хотелось прижаться друг к другу всем телом, переплестись каждым суставом, каждой частицей существа, согреться, уснуть.

Но желание достигнуть поскорее намеченной цели было сильней почти непреодолимой потребности сна.

Кусая губы и с трудом продирая смежающиеся веки, чутко вслушивался Фома.

И едва шумы стихали и чёрные улицы снова пустели, он расталкивал Дашу и шёл, покачиваясь, как во хмелю, как слабый, неверно колеблющийся ветерок, сонно сопутствовавший ему.

Фома вставал, помогал подняться жене и крался дальше.

Дойдя до цыклеровской усадьбы, они обогнули ворота и перелезли через тын в самом конце двора.

Лёгкий трехкратный стук в угловое оконце пробудил Цыклера от полудремоты.

Он приник к цветному стеклу.

– Стрела?

– Галера! – ответил Фома по-условленному и, легко прыгнув в распахнувшееся перед ним оконце, втянул в него жену и дочку.

В полутёмном терему, перед оплечным образом Владимира Равноапостола, сидели, не шевелясь, Алексей Соковнин и Фёдор Пушкин.

Фома поклонился. С его головы и плеч ручейком потекли мутные лужицы. Даша остановилась у оконца, положила девочку на лавку и, скрутив жгутом подол сарафана, деловито выжимала из него воду.

Переглянувшись с товарищами, подполковник увёл гостей в соседний терем, дал им переодеться и вышел.

– Ну вот, так-то лучше, – улыбнулся Цыклер, заглянув через минуту в терем. – А теперь, сестрица, перекуси чем Бог послал да отдохни малость с дороженьки, покель мы с Фомой побеседуем.

Даша опустилась на лавку. Рука её было потянулась к столу, к пшеничной лепёшке, но тут же бессильно упала. Перед глазами пошли круги. Тяжёлая голова клонилась всё ниже и ниже. Тело сковывал сон.

Полные содрогания, слушали заговорщики рассказ Фомы. То, что поджог кораблей не удался, не так огорчило их, как зародившееся сомнение в преданности Титова.

– На коленях, сказываешь, елозил перед государем? – переспросил Пушкин, так лязгнув зубами, словно делал мёртвую хватку.

– Не токмо что на коленях, но перед всем народом объявил, что все в мире ложь, один-де царь – правда Господня.

– Иуда! – с омерзением сплюнул Соковнин. – Христопродавец!

Спокойней других отнёсся к сообщению Цыклер.

– Браниться да скулить завсегда не поздно. Одначе, покель всего не прознали, как там да что, вместно и погодить товарищей лаять. Мне вот сдаётся, не так уж худо Григорий Семёнович говорил. Может, он очи царю отводил?

Чтобы выяснить всесторонне зазорное поведение стольника, решено было отправить в Воронеж своего человека.

Более трудным было решить, стоит ли затевать восстание в войсках сейчас, раз за Петром осталась такая сила, как флот, или же подождать, пока турки придут на помощь бунтовщикам и сами разобьют корабли. Заговорщики не сомневались в том, что неопытные русские моряки не устоят перед наторелым в морских боях неприятелем, и поэтому без особых споров сошлись на одном:

– Пущай допрежь всего пойдут ко дну корабли, а в те поры можно и о бунте подумать.

Перед рассветом Фома разбудил жену и, простившись с ней, недоверчиво улыбнулся:

– Так памятуешь, касатка моя, каково я тебя лицедействовать навычал?

– Не, – простодушно ответила Даша.

Фома долго разъяснял, что надо делать, заставлял Дашу повторять за ним и заучивать каждое слово и движение и, наконец успокоенный, обнял и крепко поцеловал жену.

– Добро… Так роби.

И ушёл.

Дашу нашли у ворот подполковничьей усадьбы в ту самую минуту, когда Цыклер уходил в приказ.

Привратник опустил голову, не смея взглянуть на господаря.

– И откель взялась, в толк не возьму. Кажись, всю ночь очей не смыкал, а вот на ж тебе, сам чёрт подкинул!

Цыклер склонился к женщине и толкнул её ногой в бок.

– Хмельна, что ли?!

Чуть приоткрыв глаза, Даша трясущеюся рукою перекрестилась:

– Вовек хмельного в рот не брала. А пришла я к тебе, господарь, из поместья. твоего, Молотиловки: крестьянка я тамошняя твоя.

Добросовестно, не упуская ни одного слова из того, чему научил её перед расставанием Фома, Даша рассказала, как на Молотиловку напали разбойные людишки, все пожгли, перебили челядь и пустили всех по миру.

– И замыслила я, – выдавливая слезу, заголосила она, – как убили мужа мово да осталась я сиротинушкой, идти к тебе господарь мой, с челобитною: не покажешь ли милость, не пожалуешь ли отпустить меня в монастырь?

За день вся усадьба перебывала в каморке, куда, по приказу Цыклера, вселили Дашу. Она с большой охотой удовлетворяла любопытство холопов, обстоятельно рассказывала о злодействах разбойных ватаг и о том, как самоотверженно боролись с ними стрельцы и иные царёвы люди.

Бывшие среди челяди языки вечером на докладе дьякам сообщали о Даше как о «доброй бабе, почитающей Господа и государя».

Продержав Дашу с неделю в своей усадьбе, Цыклер милостиво разрешил ей идти на послух и обещался устроить её в Новодевичьем монастыре.

По ходатайству подполковника перед игуменьей новую послушницу приняли в Новодевичий монастырь и отослали в работницы на поварню царевны Софьи. Вскоре какая-то женщина, «землячка», принесла в монастырь и Лушу – «крёстной матери Дарьюшке на воспитание в Бозе».

Цирюльник-немец так искусно выкрасил голову и бороду Фомы в седой цвет, а знакомый скоморох так ловко смастерил ему горб на спине, что Памфильев стал неузнаваем.

На одной из пристаней, когда Пётр сошёл с «Принципиума» на берег, Фома бросился ему под ноги.

– Осанна в вышних! – крикнул он, подражая «вещаниям» юродивых. – Благословен грядый во имя Господне!

Лицо царя озарилось доброй улыбкой. Он снял шляпу и с усердием, для примера другим, перекрестился.

– Добро глаголешь, старик. Сулят те глаголы викторию нам.

Кривляясь и изо всех сил стараясь исказить поуродливее лицо, Фома в то же время с любопытством глядел на Петра.

Царь умел держаться на «подлом народе» так, чтобы принимали за «своего», простого, бесхитростного человечишку.

Памфильев вначале поддался было обману, увидев перед собою матроса с лицом простодушным, открытым и честным, какое часто бывает у исконных работных, – бесшабашного богатыря в заплатанной промасленной куртке, до последней чёрточки – своего брата, убогого человечишку, но тут же выругался про себя и ещё проникновеннее крикнул:

– Благословен грядый во имя Господне! Осанна! Из тьмы бо свет воссия!

Царь взял Фому за руку:

– А не останешься ли ты заместо попа на «Принципиуме» ? – спросил он после долгого раздумья и с удовлетворением поглядел на матросов, которым пришлись по мысли его слова.

Фома вскочил и закружился волчком на одной ноге, выкрикивая уже что-то бессвязное, нечленораздельное.

«Стар, а силёнку держит в ногах», – подозрительно подумал царь, но не показал вида, что не доверяет старости юродивого.

«Юродивый» вдруг резко остановился и поднял руки горе.

– Зрю я в небесах море. А у моря крепость. А в крепости я с государем благодарственное Господу Богу молебствование отправляем.

Стараясь изобразить лицом предельное благоговение перед пророческим даром старца, государь отвесил ему низкий поклон:

– Гряди за мной, посол Господень.

Фома устроился на носу галеры, в палатке.

День и ночь из «кельи» неслись то жуткий смех помешанного, то умильные слёзы, то проникновенные моленья, то обрывки каких-то непонятных и потому особенно страшных для суеверной команды песен.