Петр Великий (Том 1), стр. 97

— Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!

— А другого на рогожу клади, рогожа чистая.

И началось усиленное качание трех мёртвых тел.

Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и наоборот…

«Не изрыгается вода, не изрыгается… вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был».

Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.

— Холоден, как лёд…

— Вода студена, государь, — тихо говорит Меншиков.

— От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.

— Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?

Пётр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.

— Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два…

Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!..

— Наддай ещё! Тряси!..

— Эх, государь, кабы в нём была душа, давно бы вытряхнули, — тихо говорит Меншиков.

— Так думаешь, нет уже её в нём?

— Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.

Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся…

— Что это? — шептал он побледневшими от страха губами. — Она сама?.. У него?..

Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в ещё больший ужас…

«Её почерк… Господи!»

Листки выпали из его дрожащих рук.

«Сжечь все это… уничтожить…»

Он торопливо зажёг свечу.

«Сожгу… жалеючи государя, сожгу… А того не жаль, его уже не откачать… И её не жаль».

…Листки и то страшное — у самого пламени свечи.

«Нет, не смею жечь… Пусть будет воля Бога… А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».

И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то… страшнее с розовыми листками… и все это запечатал малой царской печатью.

17

Уже поздно ночью в сопровождении только Ягужинского возвратился царь из крепости в свою ставку.

— Какой пароль на ночь? — спросил он вытянувшегося перед ним у входа в палатку богатыря преображенца.

— «Март», государь, — шепнул преображенец.

— Не «Март», а «Марта», — поправил его царь.

Войдя в палатку и поставив в угол дубинку, он спросил Ягужинского:

— Где бумаги Кенигсека, которые я велел тебе запечатать? И не ждал, не гадал, и вот стряслось горе. Какого человека потеряли! Эх, Кенигсек, Кенигсек!

Ягужинский побледнел. Царь заметил это.

— Что с тобой, Павел? — спросил он. — Ты нездоров?

— Нет, государь, я здоров, — с трудом произнёс Павлуша.

— Простудился, может?

— Нет, государь.

— Но ты дрожишь. Может, я тебя замаял, утомил?

— Нет, государь, с тобой я никогда не утомляюсь.

— Не говори. Вон и Данилыч к ночи еле ноги таскал, а он не чета тебе, цыплёнку. Так где бумаги Кенигсека?

— Вот, государь, — подал Павлуша страшный пакет.

— А, хорошо. А теперь ступай спать, отдохни… Завтра рано разбужу… Похороним Кенигсека и Лейма с Петелиным, да и за работу… Экое горе с этим Кенигсеком!.. Ну, ступай, Павлуша, ты на ногах не стоишь.

Павлуша, взглянув на страшный пакет, медленно удалился в своё отделение палатки, откуда слышен был малейший шорох из царского отделения.

И вот слышит Павлуша: царь потянулся и громко зевнул.

«Спать хочет, видимо, хочет, а не уснуть ни за что, не просмотревши бумаг, что в проклятом пакете», — мысленно рассуждает с собой Павлуша.

Слышит, звякнула чарка о графин.

«Сейчас будет пить анисовку… Пьёт… Вторая чарка…»Слышится снова зевок…

«Ох, не уснёт, не уснёт».

Вдруг Павлуша слышит: хрустнула сургучная печать. Сердце его так и заходило…

Зашуршала бумага…

— Ба! Аннушка! — слышит Павлуша. — Анна! Как она сюда попала, к Кенигсеку? Стащил разве? Да я у неё не видел этого портрета…

Голос царя какой-то странный, не его голос. Ягужинского бьёт лихорадка.

— А! Розовые листочки… Её рука, её почерк…

«Господи! Спаси и помилуй… Увидел… Читает…»

— A! «Mein Lieber… mein Geliebter!» [172]

Голос задыхается… Слова с трудом вырываются из горла, которое, казалось, как будто кто-то сдавил рукой…

— Га!.. «deine Liebhaberin… deine Sclavin…» [173] Мне так не писала… шлюха!..

Что-то треснуло, грохнуло…

— На плаху!.. Мало — на кол!.. На железную спицу!..

Опять звякает графин о чарку…

Снова тихо. Снова шуршит бумага…

— Так… Не любила, говоришь, е г о… это меня-то… тебя-де люблю первого… «deine getreuste Anna…» [174]. И мне писала «верная до гроба». Скоро будет гроб… скоро…

Чарка снова звякает…

«Опять анисовка… которая чарка!..»

— А! Улизнул, голубчик! В воду улизнул… не испробовал ни дубинки, ни кнута… А я ещё жалел тебя… Добро!..

Слышно Павлуше, что государь встал и зашагал по палатке… «Лев в клетке, а растерзать некого… жертва далеко…»

Что-то опять треснуло, грохнуло…

«Ломает что-то с сердцов…»

— Так не любила?.. Добро! Змея… хуже змеи… Ящерица… слизняк…

Он заглянул в отделение Ягужинского. Павлуша притворился спящим и даже стал похрапывать.

— Спит… умаялся.

Воротившись к себе, государь снова зашагал по палатке…

— Видно, давно снюхались. Немка к немцу… чего лучше!.. То-то ему из саксонской службы захотелось в русскую, ко мне, чтобы быть ближе к ней… Улизнул, улизнул, голубчик… Счастлив твой Бог… А эта, Анка, не улизнёт… нет!

Опять зашуршали бумаги…

«Читает… Что-то дальше будет?» — прислушивается Ягужинский.

Долго шуршала бумага… не раз снова звякал графин о чарку… И хмель его не берет, особенно когда гневен…

— Черт с ней, этой немкой!.. У меня Марта, Марфуша… Эта невинною девочкой полюбила меня. И будет у нас «шишечка».

Голос заметно смягчился…

— Только бы добыть Ниеншанц да дельту Невы… Добуду!.. Не дам опомниться шведам… А там срублю свою столицу у моря… Вот тем топором… Я давно плотник… Недаром и Данилыч назвал меня Державным плотником… Данилыч угадывает мои мысли… И прорублю-таки окошко в Европу… А там прощай, Москва… Ты мне немало насолила… В Москве и убить меня хотели, и отнять у меня престол… Москва и в антихристы меня произвела… Экое стоячее, гнилое болото!.. Теперь эта подлая Анка рога мне наставила, и все из-за Москвы… Нет! Долой старое, заплесневелое вино… У меня будет новое вино, и я волью его в новые мехи…

Пётр имел обыкновение говорить сам с собою, особенно ночам, когда и заботы государственные волновали его, когда новые планы зарождались в его творческой, гениальной голове. Ягужинский это знал и, находясь при царе неотлучно, ранее других подслушивал тайны великого преобразователя России.

— Ну и черт с ней! Не стоит она ни плахи, ни кола… Все же была близка по плоти… В монастырь бы следовало заточить, да нельзя, не православная… А то бы вместе с моею Авдотьей пожила там… Постриг бы её в Акулины… Вот тебе и Аннета, Анхен, Акулина!

«Опять вспомнил об Анне Монс… Только уж сердце, кажется, отходит», — думает Павлуша, продолжая прислушиваться.

— Черт с ней… А за обман накажу… Запру у отца и в кирку не позволю пускать… Пусть знает, как царей обманывать… Уж Марта не обманет, чистая душенька…

Он немного помолчал и потом вновь начал ходить по палатке, но уже не такими бурными шагами.

вернуться

172

Мой дорогой… мой возлюбленный! (нем.)

вернуться

173

Твоя любовница… твоя раба! (нем.)

вернуться

174

Твоя вернейшая Анна… (нем.).