Анна Иоановна, стр. 49

– Ты женат? – спросил Волконский.

– Да, на Трубецкой, помнишь? и тебе обязан этим.

– Как мне? – удивился князь Никита. – Отчего мне?

– Да как же! Помнишь, когда я приезжал… – Он хотел сказать «к вам», но удержался, – приезжал сюда, отчаявшись, что моя Ирина Петровна будет когда-нибудь моею… Тогда старый привередник-князь – он жив до сих пор и уже во многом переменился, – не желая отдавать дочь за меня, придрался к тому, что я не на десять лет старше её, а только на девять.

– Ну? – спросил Волконский, и в его глазах появилось как будто внимание.

Этот свежий, здоровый голос Черемзина и сам Черемзин, говоривший о вещах, совершенно противоположных тому, о чём князь Никита думал изо дня в день, перебили его думы, ворвались к нему и готовы были охватить и хотя на миг рассеять его.

Никита Фёдорович невольно подчинился рассказу гостя и стал следить за ним.

Хотя ему говорили, что всё это он должен был помнить, однако, он ничего не помнил и слушал как новое, но тем не менее почему-то занимательное.

– Ну, и ты же мне помог тогда, – продолжал Черемзин с большим оживлением, видя, что его слова производят благоприятное действие. – Ты меня уговорил ехать назад в деревню к себе и дал мне с собою запечатанную бумагу. В ней я нашёл расчёт, по которому выходило, что я старше Ирины Петровны на столько именно лет, на сколько требовал её отец. Трубецкой только развёл руками и согласился.

– Как же это так? – опять спросил Волконский, придвигаясь.

Он чувствовал, что рад, что ему говорят о постороннем, и что он может направить свои мысли на это постороннее.

– Очень просто, – пояснил Черемзин. делая вид, что тут не было ничего странного в том, что князь Никита забыл об этом. – Видишь ли, я родился в 1689 году. В 1727 году, когда я женился, Ирине Петровне было двадцать девять лет. Старик Трубецкой вычел тогда 1689 из 1727 и решил, что мне 38 лет, понимаешь? Но дело в том, что я родился в октябре. Ты и вспомнил, что у нас до 1700 года новый год встречали в сентябре, и только с этого года – с января. Таким образом вышло, что в 1699 году было два октября. В первый октябрь мне минуло десять лет, – во второй – одиннадцать, а в октябре 1700 года было уже двенадцать. Значит, в 1727 году мне было тридцать девять лет… и я оказался старше своей невесты ровно на десять лет. Она же родилась в июле, и поэтому относительно её не могло произойти ошибки.

– Так! – произнёс Волконский. – И неужели это я придумал, тогда?

– Да, ты.

Разговаривая таким образом, Черемзин ни разу не намекал, не коснулся того, что могло бы затронуть и разбередить душевную рану Никиты Фёдоровича.

Он пробыл у князя опять недели две и всё время был разговорчивым и занимательным. Он знал, что помочь Волконскому ничем нельзя, а можно было только облегчить его нравственные страдания, и это облегчение состояло лишь в том, чтобы по возможности рассеять его.

Он звал князя Никиту к себе.

– Куда мне! – грустно ответил Никита Фёдорович, и Черемзин перевёл разговор на другую тему.

Через две недели он уехал к себе в деревню, к своей Ирине Петровне, любящей и любимой, с которою в первый раз после свадьбы расстался, чтобы навестить друга. Он невольно стремился к ней, к своей счастливой, тихой жизни.

Теперь он чувствовал ещё глубже, ещё осязательней то счастье, которое выпало на его долю.

Приезд Черемзина освежил Никиту Фёдоровича.

Он с Лаврентием проводил гостя, как близкого, как родного человека.

– И посмотрю я на вас, князинька, – сказал Лаврентий Никите Фёдоровичу, – за что судьба слепа так! Отчего другим счастье здесь посылается, а вам не дано оно? Чем, правда, прогневали вы Господа? Кажется, другого такого я и не видывал, а вот доброта ваша не имеет награды!.. Уж я и так думал: правда, есть несчастливые, и ещё несчастнее вашего, да нам-то от этого разве легче… легче разве? – с сокрушением повторил он.

Никита Фёдорович сидел, опустив голову на руки, и задумчиво слушал старика слугу.

– Ты жалеешь меня, – вдруг сказал он, – находишь несчастным, потому что у нас был добрый человек, которому здесь, на земле, хорошо живётся. Вот ты и меня пожалел. А чего жалеть меня? Я не жалею. Недолго осталось. А здешняя жизнь всё равно – испытание; и ему, – он говорил про Черемзина, – в его счастье испытание, и мне в моём горе – тоже испытание. И его испытание гораздо труднее моего. Нет, жалеть меня не нужно… не нужно, Лаврентий! – заключил князь Никита и снова задумался.

Лаврентий взглянул на него молча, вздохнул и ушёл к себе.

Вскоре после отъезда Черемзина Никита Фёдорович, облегчённый ненадолго в своём страдании, снова был охвачен им, и снова его мысли сосредоточились на прежнем, и недуг завладел им.

VIII

СНОВА В ПЕТЕРБУРГЕ

Та самая Анна Иоанновна, незначительная герцогиня маленькой Курляндии, которая содержалась в Митаве из политических видов, у которой никто не справлялся, не спрашивал, нравится ли ей самой тоска и скука, которую она испытывала, проводя лучшие годы взаперти, – та самая герцогиня Анна, которая робела пред Меншиковым и приезжала в Петербург хлопотать за своего Морица и которой запретили думать о Морице и велели снова ехать в ненавистное ей «своё» герцогство, – та самая, которая так недавно ещё беднялась, жаловалась на свою судьбу, не видела выхода впереди и со «вдовьим сиротством» переносившая своё положение – теперь вдруг стала могущественной государыней России.

Обстоятельства сложились так, что, чем забитее, чем униженнее была удалённая от двора и всех его интриг дочь Иоанна Алексеевича, родного брата императора Петра, тем оказалась вернее и надёжнее дорога её к Российскому престолу.

По смерти Петра II члены Верховного тайного совета рассудили ограничить императорскую власть и получить львиную часть в управлении государством.

– Батюшки мои, прибавьте нам как можно больше воли! – слышалось тогда на совещаниях.

И вот была избранна смиренная, как думали, привыкшая к подчинению герцогиня Курляндская, то есть лицо, которое вполне соответствовало планам «верховников», как называли тогда господ, захвативших в свои руки власть.

Ей посланы были в Митаву приглашения и ограничительные пункты, которые она должна была подписать.

Анна Иоанновна, подписав пункты, явилась в Москву государыней. Но как только верховная власть перестала быть отвлечённою, воплотилась в живое лицо, так всякие мудрые и хитрые ограничения пали сами собою. Анна Иоанновна явилась государыней, и Россия, вопреки «верховникам», назвала её самодержавною, потому что не хотела и не могла полюбить другую власть.

Ограничительные пункты были разорваны, «верховники» подчинились без возражений, и Анна Иоанновна короновалась единовластною и самодержавною. Полученные ею в молодости предсказания о короне сбылись.

Первые два года своего царствования Анна провела в беспокойстве в Москве, не зная, насколько сильна она и насколько серьёзна та опасность, которая может возникнуть от готовых с каждым днём появиться придворных интриг.

Это беспокойное, переходное состояние наконец выяснилось к концу второго года. Главная надежда была на гвардию, в преданности которой нельзя было уже сомневаться, и Анна Иоанновна решилась переехать в Петербург на постоянное жительство, со спокойным сердцем оканчивая своё временное, тревожное пребывание в Москве.

Торжественный въезд императрицы в Петербург состоялся в начале января 1732 года.

Анна Иоанновна поселилась в старом зимнем дворце и уже на свободе устроила свою жизнь так, как ей хотелось.

Дела государственные ведал учреждённый ею вместо прежнего Верховного совета кабинет министров.

Совершенно неподготовленная к тому месту, которое судьба предназначила ей, Анна Иоанновна занималась с гораздо большею охотой своими личными делами. И в этих личных делах был один маленький уголок, было одно воспоминание, которое не раз уже приходило ей в голову с тех пор, как она стала всемогущею повелительницей.