Анна Иоановна, стр. 164

– Что они там? Велите им подойти.

Хозяин праздника Педрилло сошёл к ним и объявил волю государыни, чтобы они подошли к родильнице и сделали то же, что и другие. Вельможи не дали ответа, и Педрилло доложил, что они не повинуются.

– Опасные люди!.. – сказал Бирон, наклонясь почти к уху государыни. – Я вам уж докладывал, что они замышляют… Ещё ныне получил я тайные известия о худых намерениях… заговор… статься может, они выбрали этот случай… есть важные сообщники… но я взял свои меры.

Пётр, Екатерина и… (умолчим: он жив – живым хвала столько похожа на лесть) пошли бы навстречу беде. Так делают великие духом; но Анна Иоанновна была больная женщина, и любимец её умел пользоваться её немощами. Оторопев и бледнея, она шёпотом просила его усилить свои предосторожности на случай худого намерения. Бирон пошёл отдавать кому нужно приказы. Страх невольно сообщился толпе, а чего боялись – никто не знал.

Эти распоряжения, этот страх достойны были смеха: опасность существовала только на языке коварного фаворита и перешла в воображение государыни, покорённой его демонским влиянием, от неё к женщинам и некоторым царедворцам, испуганным, может быть, только для виду, из угождения.

Все заволновались.

Волынский, слышавший коварные остережения Бирона, вспыхнул – он забыл всё: и Мариорицу, и свою любовь, и свои опасения; он видел только благородный подвиг друзей – и одной искры прекрасного, брошенной вовремя в эту душу, довольно было, чтобы воспламенить её. Пока не падёт луч солнца на Мемнонову статую, она не издаёт дивных звуков. Он подошёл к государыне и сказал ей с особенною твёрдостью:

– Напрасно коварство пугает ваше величество пустыми опасениями. Я кладу голову мою на плаху, если эти господа не пришли повергнуть к стопам твоим как верноподданные, а не как бунтовщики, моления бедствующего отечества, которым внять пора.

Этою смелою речью открыта была война соперников, скрывавшаяся доселе в потаённых действиях.

– Здесь не место для докладов, – вскричал озлобленный Бирон. – А кем, сударь, назвать, как не бунтовщиками, людей, которые приходят возмущать удовольствия её величества и в глазах её противиться её воле. И вы, господин кабинет-министр, заодно с ними!

– Да! Всегда заодно с верными сынами отечества, а не врагами его! И я горжусь этим, ваша светлость! – отвечал Волынский.

– Что за споры в присутствии моём? – сказала государыня сначала гневно, потом смягчив голос. – Здесь, конечно, вовсе не место… Мне нигде не дадут покоя, Боже мой!.. Этого недоставало!.. И вы, Артемий Петрович?..

Обратясь к Волынскому, государыня покачала головой, как бы хотела сказать: «И ты, мой сын?.. Тобою я так дорожила, так долго сберегала тебя от нападений моего любимца, закрывала своею грудью, а ты поразил меня так нечаянно, прямо в сердце?» Хотя этих слов произнесено не было, но Артемий Петрович выразумел смысл их в голосе и взорах императрицы и, покорясь её милостивому упрёку, приблизился к друзьям и просил их выбрать другое время и место для своих представлений.

– Где ж место, – воскликнул с негодованием граф Сумин-Купшин, – когда мы не можем более иметь доступ к нашей государыне? Ныне назначена была нам аудиенция у её величества – и что ж? выгоды иностранного шута предпочтены выгодам отечества?

– Мы не выйдем отсюда, пока не будем услышаны, – произнёс с жаром Перокин.

Все трое подошли к сцене и пали на колена перед императрицей. Восторжённый старец продолжал:

– В последний раз, может быть, перед смертным часом, пришли мы говорить тебе истину. Вели нас казнить, но выслушай её! Поруганная злодеем Россия взывает к тебе, матери её. Услышишь голос её позднее там, где и цари предстают на суд верховного Владыки и отдают ему отчёт в делах своих; но тогда уж будет не время. Каждый из твоих подданных явится к тебе не на коленах, как мы теперь, с молением и слезами, но станет обвинителем твоим, укажет Господу на кровавые язвы свои, на рубища, на цепи, которыми ты позволила недостойному любимцу нас отягчить, расскажут Господу унижение человечества. Скоморохи предпочтены истинным слугам отечества и твоим, подозрение дало брату нож против брата, сыну против отца.

Бирон давно взял государыню под руку и приметно увлекал её, сохраняя, однако ж, наружное уважение.

– Не хочу ничего слышать, – кричала она, махая платком и сходя со ступеней. – Здесь не место, говорю вам. Я вам назначу день… Не хочу ничего слышать… Они продолжают. Боже мой! Боже мой! Грубияны, дерзкие бунтовщики!

– Нет, государыня, матушка наша, мы не бунтовщики, – прервал Щурхов, – вели нам пролить кровь нашу, но только за тебя и отечество, и мы источим её до последней капли. Умилосердись над своею Россиею: грудь ломится у ней от того, что она, боясь проговориться, затаила даже своё дыхание; всё ходит в ней на цыпочках, чтобы не оскорбить слуха курляндского герцога; верные сыны твои запаяли свои уста, придавили своё сердце, чтобы оно не выстучало заветной чести и правды. Русские до того дошли, что стыдятся, не только что боятся, быть благородными. Правда и опала, честь и казнь – стали одно и то же.

Государыня, продолжая идти, не слыхала уж этих слов. Скоро сковалось около неё кольцо из царедворцев, так что нельзя было видеть её, и она осторожно вынесена потоком, хлынувшим из квартиры Педрилло.

Зала опустела, и стало в ней так тихо, как в хижине поселянина, когда он со всею семьёю своей отходит в поле. Остались только на ступенях сцены три друга, в прежнем положении на коленах, опустив печально голову, и посреди сцены Волынский, прежний Волынский, во всём величии и красоте благородного негодования, выросший, казалось, на несколько вершков, отрясая свои кудри, как гневный лев свою гриву, подняв нахмуренное чело и пламенные взоры к небу – последней защите отечеству против её притеснителя. На постели лежала ещё бедная связанная козочка и подле неё, прикованная к кровати страхом, повивальная бабка, карлица, одетая по-козьему.

Наконец три друга встали, послав дружески горестный взгляд кабинет-министру, с которым примирил их благородный его характер. Он подошёл к ним. Все молча пожали друг другу руку.

– Разве Бог и Елисавета – дщерь великого Петра, а не Анна – спасут Россию! – воскликнул, вздохнув, граф Купшин.

Ещё не успели они выйти из дворца, как Щурхову, Перокину и графу Сумину-Купшину объявлен арест в крепости. Щурхов просил одной милости – прислать ему в место заключения четырёх польских собачек его, колпак и фуфайку. Об Иване он не упоминал; но этот сам явился, и ему не отказали в почётном месте на соломе возле его господина.

Глава VIII

ПИСЬМО И ОТВЕТ

В письме [105], переданном, как мы уж сказали, княжне Лелемико, открывал ей Волынский, со всем красноречием страсти и отчаяния, что он женат. Вместе с этим, стараясь возвысить её до небес, делая из неё женщину необыкновенную, как будто нездешнего мира, думал данью лести умилостивить её и испросить себе прощения. Ослеплённый, он ещё не знал её хорошо.

Ответ.

«Не знаю, выше, ниже ли я других женщин; но уверена, что ни одна не может любить тебя, как я.

Несколько уж дней известно мне, что ты женат. О женщине, которую называют твоей женой, говорили при государыне. Сначала поразило меня это известие, не скрою от тебя. Но оно пришло поздно. Я не могу переменить себя, не могу покинуть любви своей; она сильнее меня, сильнее самой судьбы! И как и откуда изгоню я тебя? Нет капли крови во мне, которая не напитана была бы самою пламенною к тебе любовью; нет биения сердца, которое не отозвалось бы ею, – места во всём существе моём, где бы ты не жил. Я вся твоя! Имей сто жён, сто любовниц – я твоя, ближе, чем кора при дереве, растенье при земле. Делай из меня что хочешь, как из вещи, которая тебя утешает и которую, измявши, можешь покинуть, как из плода, который ты волен высосать и – бросить!.. Я создана на это; мне это определено при рождении моём. Говори мне что хочешь против себя; пускай целый мир видит в тебе дурное: я ничего не слышу, ничего не вижу, кроме тебя – прекрасного, возвышенного, обожаемого мною!

вернуться

105

Письмо это выпущено по обстоятельствам. (Примеч. И. И. Лажечникова.)