Анна Иоановна, стр. 133

– Да! Больше не ждите от меня словечка, – отвечала Мариула.

– Давно бы так, голубушка, – подхватил Липман, переменив свой грозный голос на ласковый и дав знак рукою палачу удалиться, – понимаю, понимаю… невеста хоть куда!.. ба, ба, ба, да она в тебя словно вылита!.. Не живала ли ты уж в Молдавии, у какого-нибудь господарчика?

– Полноте шутить, – отвечала с сердцем Мариула.

Она согласилась бы в это время провалиться сквозь землю.

– Что ж? Доброе дело? – продолжал иронически старичишка, – жених хоть куда! Богатый, знатный… свахе будут хорошие подарки…

Жених! Невеста! Слова эти стучали, как молот, в сердце бедной матери.

– В этом сватовстве мы вам мешать не будем, лишь бы остальное… смотри!.. – прибавил Липман значительно, погрозясь и показывая на губы.

– Умрёт в груди моей, – отвечала цыганка с твёрдостью, оправившись от своего испуга.

– Хорошо, я доволен! Да, да, ещё одно дельце?

– Приказывайте.

– Малороссиянин, атаман не атаман, назови его как хочешь, пропал…

– Так что ж, сударь?

– Малороссиянин, который был наряжен на игрище воеводой и подменён потом Горденкою, теперь налицо… Вот видишь, если узнают, что он пропадал, что разбойник подставил себя на место его и хотел насмеяться над властями, худо будет воеводе, начнутся допросы… пойдёт путаница, в которую – долго ли до греха? – и тебя втащут… Так лучше, смекаешь, разом кончить это дело… тем, что во всю дорогу знала ты одного хохла… теперь разумеешь…

– И что за Горденко такой, и не ведаю…

– Те, те, те! Эка разумница!

– А подруга малороссиянина?

– О ней не хлопочи. Она, пристав и другие, кто дорогою только знавал проклятого хохла, что нагородил нам столько дела, – всё под присягою сказали.

– И я тоже не прочь!

– Смотри!.. Знаешь, с кем будешь иметь дело!.. Живую зароем в землю…

– Тяните из меня по жилке клещами, если я проговорюсь. Что мне за неволя болтать на свою голову? Может, ещё и пригодитесь на чёрный день.

– О, как же! Как же!.. Экое сокровище!.. Ну, не останешься, милочка, без награды от самого.

И, подражая самому, Липман протянул в знак милости руку цыганке, улыбаясь огромными своими губами, так что в аду сонм зрителей, конечно, рукоплескал этой художнической архидиавольской улыбке, если только тамошние зрители могу любоваться игрою здешних собратов-актёров.

Этим кончился допрос. Мариула вместо ожиданной напасти понесла с собою лишний серебряный рублёвик да ещё уверение в покровительстве первого человека в империи. Можно догадаться, как обрадовался Василий, увидав её живою и весёлою.

Глава III

ЛЕКАРКА

– Вася, друг мой! Скорей обещанное, или я накину на себя петлю, – сказала цыганка. Сердце её разрывалось от досады, что в ней опять нашли сходство с княжной Лелемикой.

Не отвечая ничего, только поглядывая частенько на свою кукону, как бы удостоверяясь, что она жива, свободна и с ним, цыган повёл её в Рыбачью слободу, разумеется, они при этом случае избегали большой прешпективы и площади Гостиного двора, где всё пришло в прежнее суетливое состояние и где толковали во всех углах только о том, как Язык оговорил цыганку, которая будто была женою разбойничьего атамана и погубила несколько душ. Пустите какой хотите глупый слух в толпу – глупая толпа, не рассуждая, всему верит и всё повторяет.

Пришли в Рыбачью слободу. На конце улицы постучался Василий в избушку, закуренную дымом до того, что она казалась построенною из угля. Она земно била челом к стороне улицы; соломенная причёска её, густо напудренная снегом, была растрёпана непогодами. Вокруг – ни двора ни кола.

Из окна кто-то вынул внутрь рамочку, затянутую пузырём; пахнул пар, и вслед за ним из отверстия оконного высунулось обвитое этим паром, как облачком, жёлто-восковое, в густых сборах, лицо старушки. Она закашлялась, и тогда, казалось, вылетали изо рта её вспышки дыма. Ласковым голосом спросила она, что нужно цыганам.

– Нам до тебя приспело, родная, – сказал Василий, – впусти, не скаешься.

– Хоть и не вовремя пожаловали, добрые люди, – отвечала старуха, – не на улице же в мороз стоять вам: войдите с Богом.

По обледенелой лесенке, так же чёрно и уклончиво стоящей, как и всё здание, взошли наши странники на площадку её. Тут Василий дёрнул щеколду у огромной двери, и она, отворившись, увлекла бы его, конечно, за собой, если бы он не перевесил её своею тяжестью. Цыганы очутились в маленьких сенях, отделявших житьё от чулана, служившего, вероятно, аптекою, потому что из него несло благовонием майских трав. Сделав спрос у щеколды другой двери, вступили они в избу, хорошо окутанную и освещённую. Тепло, свет так и обдали наших путников, запушенных морозом. У искоска, убранного иссохшими цветами и вербою, прилеплены были три горящие восковые свечки и ярко озаряли икону с посеребрённым венчиком, увешанным разноцветными лентами, кольцами и крестиками, усердными приношениями болящих. На ней время и копоть дыма изгладили и потемнили изображение Матери Божией; но вера живописала чудными красками целый мир благодати. Головой к иконе на залавке лежала крестьянская девушка, бледная, страждущая. Глаза её излучали фосфорический блеск, грудь тяжело ходила; волосы, заплетённые в косу, падали на пол; руки и ноги были связаны верёвками. Возле неё школьник исполинского роста бормотал гнусавым голосом какое-то заклинание бесов. Старушка в синем сарафане, приземистая, горбатенькая, но такая опрятная, чистенькая, как ошелущенный орех, читая шёпотом молитву, дала знак рукою гостям, чтобы они сели на залавок. Девушка лет четырнадцати, свежая, румяная, будто умылась только снегом, стояла у шестка и сыпала на черепок какой-то смолы, от которой по избе неслись струи благоуханного дыма. Когда ж школьник произнёс громовым, протяжным голосом: «Изыди…» – больная застонала, заскрежетала зубами и страшно закликала на разные голоса. То слышался в ней лай собаки, то скрип телеги, то хрюканье свиньи. По временам изрыгала она богохульные слова. Её начало ломать; глаза её хотели выпрыгнуть изо лба. Верёвки на ней лопнули; она сгибалась в кольцо, волною, билась как рыба об лёд, цеплялась ногами за стену… казалось, всякая часть тела её имела притягательную силу… Живот её вздуло горой… гора эта упала, грудь расширилась необыкновенно, шея напружилась так, что жилы казались верёвками. Школьник и цыган схватили её за руки и за ноги, но сила их обоих была ребячья в сравнении с женскою – их отшатнуло. Коса больной, ударив по щеке школьника, провела по нём красный рубец. Ужас окаменил Мариулу, волосы встали на ней дыбом. Одна лекарка спокойно молилась. Вскоре кликуша начала утихать; изо рта у ней забила пена и вслед за тем повалил лёгкий пар. Когда ж он исчез, старушка подошла к больной, благоговейно перекрестилась, перекрестила её, сотворила над нею молитву, стала шептать непонятные слова, поводить рукою по телу и очам страдалицы… долго, долго, тихо, таинственно, усыпительно поводила… Глаза лекарки заблистали; на желтоватых щеках выступило по бледно-розовому пятну… Больная пришла в спокойное состояние, взглянула светлыми благодарными глазами на старушку, на образ, пылающий от свечей, вздохнула, перекрестилась, смежила ресницы и заснула с улыбкою на устах. Лицо её покрыли белым платком. У ног присела девочка, держа их в руках своих. Утомлённая старушка сделала несколько шагов до залавка, прилегла на него и сама в один миг заснула крепким сном. Школьник, потушив свечки, дал знак цыганам рукою, чтобы они не шумели, и уплёлся потихоньку из избы. В ней сделалось тихо, так тихо, как будто гений сна накрыл её крылом своим. Теплота оранжерейная испаряла негу; дыхание сонных настраивало понемногу к дремоте. Не в силах одолеть её, Мариула и товарищ её прилегли на залавки – и в несколько мгновений всё в этой избушке спало глубоким сном под каким-то волшебным наитием.

Когда они проснулись, был уже вечер. На столе, покрытом скатертью с красною оторочкой, горела сальная свеча. Девочка, проворная как белка, ставила на него огромные ломти чёрного хлеба и огромную деревянную солоницу с узорочною резьбой. Хозяйки не видать было. Котёнок играл бумажкой, которую на нитке спускала с полатей трёхлетняя девочка. Из-под белых волос её, расправленных гребешком, словно волны молодого барашка, и свесившихся вместе с головой, можно было только видеть два голубых плутоватых глазка.