Анна Иоановна, стр. 116

– Поспорь, я тебе выцарапаю глаза! Сто человек мне это сказывали. Спроси любого прохожего. Все её хвалят, все её любят… О! Она и сызмала была такая добрая… А Волынский?.. Кабы это случилось?.. Почему ж и не так? Ведь она ему ровнюшка!.. Мариорица – княжна… Милая Мариорица!.. Вася, дурачок, миленький, друг мой, что ж ты не говоришь ничего, глухой?

И глаза цыганки прыгали от радости, и щёки её на морозе разгорались. Казалось, она готова была идти плясать на площади.

– Не с ума ли ты сошла, моя кукона [68]?

– Правда, есть с чего рехнуться! Погоди, остановимся-ка против дворца.

– Чтобы на нас опять закричали слово и дело и посадили в каменный мешок?

– Пускай кричат, пусть запрячут! Не боюсь никого. Видишь, видишь, у одного окна кто-то двигается… может быть, она смотрит… Она, она! Сердце её почуяло свою мать. Василий! Ведь она смотрит на меня? Василий! Говори же…

– Смотрит, – сказал старик, вздохнув и качая головой.

– Божье благословенье над тобой, дитя моё! Ты во дворце, милая Мариорица, в тепле, в довольстве, а я… бродяга, нищая, стоя на морозе, на площади… Да что мне нужды до того! Тебе хорошо, моя душечка, мой розанчик, мой херувимчик, и мне хорошо; ты счастлива, ты княжна, я счастлива вдвое, я не хочу быть и царицей. Как сердце бьётся от радости, так и хочет выпрыгнуть!.. Знаешь ли, милочка, дочка моя, дитя моё, что это всё я для тебя устроила…

– Вот к крыльцу подают две кареты золотые, все в стёклах, как жар горят. Экой осмеричок!.. А шоры, видно, из кована золота! Знать, сама государыня изволит ехать, а когда она едет, не велят стоять на дворцовой площади.

– Побежим к крыльцу!

– Воля твоя, наживём себе петлю, а пуще всего, как ты говоришь, погубишь свою…

– Погубить? Дурак! Разве я не мать? Может статься, Мариорица поедет… хоть одним глазком взгляну…

И цыганка в несколько прыжков у крыльца дворцового, и покорный товарищ за ней, ни жив ни мёртв. В другое время палки осыпали бы их, но было уже поздно…

Появилась государыня Анна Иоанновна среди толпы придворных. По лицу её, смуглому, рябоватому, но величавому, носилось облако уныния, которое, заметно было, силилась она прикрыть улыбкой. Она недомогала, и медики присоветовали ей как можно более рассеяния и движения на свежем воздухе. Теперь ехала она в манеж Бирона, где обыкновенно упражнялась с полчаса в верховой езде. Ей вздумалось быть там ныне, не предварив никого, и только едва успели придворные послать к герцогу нарочного – уведомить его об этом, и двух дежурных пажей в самый манеж приготовить там всё к приезду государыни. За нею шло несколько придворных кавалеров и дам в бархатных шубах светлых цветов.

Между этими дамами одна отличалась чудною красотою и собольею островерхою шапочкой наподобие сердца, посреди которой алмазная пряжка укрепляла три белых пёрышка неизвестной в России птицы. Чёрные локоны, выпадая из-под шапочки, мешались с соболем воротника. Если б в старину досталось описывать её красоту, наши деды молвили бы просто: она была так хороша, что ни в сказках сказать, ни пером написать. Это была молдаванская княжна Мариорица Лелемико.

Государыня села в первую карету с придворною дамою постарше; в другую карету вспрыгнула Мариорица, окружённая услугами молодых и старых кавалеров. Только что мелькнула её гомеопатическая ножка, обутая в красный сафьянный сапожок, – и за княжною полезла её подруга, озабоченная своим роброном. В это время надо было видеть в толпе два неподвижных чёрных глаза, устремлённых на молдаванскую княжну; они вонзились в неё, они её пожирали; в этих глазах был целый мир чувств, вся душа, вся жизнь того, кто ими смотрел; если б они находились среди тьмы лиц, вы тотчас заметили бы эти глаза; они врезались бы в ваше сердце, преследовали бы вас долго, днём и ночью. Это были два глаза матери… Оглянувшись из кареты, заметила их и княжна: она вздрогнула и невольно стиснула руку своей подруги. Кареты двинулись. Раздался в толпе крик, глухой, задушенный, скипевшийся в груди… В этой же толпе хохотали.

– Что такое? – спрашивали друг у друга.

– Упала какая-то цыганка, – отвечали голоса, – видно, сдавили в тесноте… Да палка не свой брат, сейчас поднимет и умирающего.

Глава III

ЛЕДЯНАЯ СТАТУЯ

И так погибну в цвете лет,
Истлею здесь без погребенья
И неоплакан от друзей!
И сим врагам не будет мщенья
Ни от богов, ни от людей.
«Ивиковы журавли». Жуковский

Летний дворец, Летний сад – сколько цветущих воспоминаний увиваются около этих двух имён! Там, говорите вы, в маленьких покоях Пётр I созидал дела великие, которых последствия осенят и наших потомков.

Там, под тенью дерев, им самим посаженных, любил государь, после заповеданных трудовых дней, тешиться, как добрый простой семьянин. Кому также не известно, что этот сад бывал сборным местом всего Петербурга, когда царь, от избытка удовольствия, спешил сообщить своим любезным подданным и детям весть об успехе важного подвига, совершённого им для блага России? Радость передавалась безусловно; все состояния в ней равно участвовали. Уж и наши прадеды не любили ломаться на зов надежды-государя и угощения матушки-царицы и великих княжон. Хмельные от вина, медов и торжества, они не чинилися, тем более что, по простому обычаю старины, и сам державный бывал иногда навеселе. Все говорили вслух о том, что было у них на душе, потому что в душе ничего не таилось против хозяина. Аллеи кипели и шумели; на скамьях обнимались; в гроте, убранном на диво заморскими раковинами, слышались поцелуи; водомёты плескали, и сами мраморные статуи, между перебегающими группами, казалось, двигались. На царицыном лугу народ роился; там деревянный лев, обременённый седоками, беспрестанно нырял в толпе и высоко возносился на воздух; покорные под всадником лошади и сани с обнимающимися парами кружились так, что глазам зрителей было больно. Тут же любопытных допускали смотреть в зверинце двух живых львов и слона. Только тёмная ночь разгоняла пирующих. Когда же государь, распрощавшись с гостями своими, уходил в двухэтажный домик, охраняемый любовью народной, он мог слышать, как провожали его виваты иностранцев и благословения русских.

И вдруг исчезает на время очарование этих воспоминаний. Порог этого храма переступает Бирон, поставив у входа секиру. В жилище державного и вместе великого святотатственно водворяется он, не прикрыв доблестями душевными рода своего, не скрасив славными подвигами своего властолюбия. Наружным величием старается он заменить истинное: к маленькому дому сделаны огромные пристройки; блестящий двор и гвардия герцога курляндского наполняют его. Видны везде власть, великолепие, фортуна; везде вытягивается временщик; но где сила народной любви? где человек народный, вековой? Дом переменил хозяина, и всё в нём и вокруг его изменилось: бывало, походил он на кордегардию, и его всё-таки величали дворцом; Бирон силится сделать его дворцом – и он смотрит кордегардией. Ужас царствует вокруг этого жилища; сад и в праздники и в будни молчалив; не нужно отгонять от него палкою, – и без неё его бегут, как лабиринта, куда попавшись, попадёшься к Минотавру на съедение; кому нужно идти мимо жилища Бирона, тот его дальними дорогами обходит.

Зимой – именно в то время, в которое происходит начало действия нашего романа, – зимой, говорю я, сад с окованными водами, с голыми деревьями, этикетно напудренными морозом, с пустыми дорожками, по которым жалобно гуляет ветер, с остовами статуй, беспорядочно окутанных тогами, как саванами, ещё живее представляет ужас, царящий около его владельца.

Благодарение Богу, нечистый дух выкурен из этого жилища с того времени, как посетил его добрый гений дщери Петровой; очарование воспоминаний снова окружает маленький домик в Летнем саду.

вернуться

68

По-молдавански: госпожа. (Примеч. И. И. Лажечникова.)