Алексей Михайлович, стр. 73

Прильнувшая ухом к двери Янина бессильно схватилась за косяк. «Конец, погибла головушка! — ледяным ознобом пробежало по спине. — Всему конец!»

Помолчав немного и потешившись волнением постельничего, дьяк многозначительно подмигнул ему.

— А женка-то твоя полонная в гору все забирается. Сама царевна Анна Михайловна показала ей милость да повелела перед светлые очи свои представить!

ГЛАВА XII

Был канун Рождества. В пятом часу утра царь отслужил утреню и собрался к выходу.

— Пригож? — ухмыльнулся он, обрядившись в широчайшую волчью шубу и надвинув на глаза высокую кунью шапку.

Протопоп любовно оглядел Алексея…

— Как есть, торговый гость. Ни один человек не признает.

Он умильно прищурился и оскалил изъеденные тычки зубов.

— Только повадку высокую твою не утаить тебе, государь. Так и озаряет лик твой сиянием.

Усевшись в небогатые сани, царь выехал из Кремля. За ним, переряженные простолюдинами, потянулись на возах и пешком подьячие и языки.

Чем больше удалялся Алексей от Кремля, тем люднее и оживленнее становились дороги. Нищие, слепые, калеки и странники, подстерегавшие шествие еще с ночи, бежали за санями и наперебой славословили «неизвестного».

Государь щедро разбрасывал пригоршни меди, то и дело крестясь на встречавшиеся церкви.

Из— за низеньких изб, занесенных сугробами, один за другим выползали людишки. Они с опаской поглядывали на переряженного царя и сновавших по обочинам улиц подьячих, но все же спешили влиться в толпу.

Нищие с воем набрасывались друг на друга, готовые вступить в смертельную драку из-за каждого затерянного в снегу медяка.

— Скоты, токмо бы и грызться им, псам, — брезгливо морщился Алексей, но тут же, вспомнив, что творит благо во имя Христа, с новым усердием разбрасывал милостыню.

Мешок с медяками пустел, а толпа не убывала. Царь взволновался.

— А не достанет казны, — шепнул он Одоевскому, сидевшему в худой епанчишке на месте возницы.

Одоевский подал глазами знак трусившему невдалеке на крестьянской кляче окольничему. Точно случайно, из-за переулка показался воз с сеном и отделил царские сани от нищих.

Едва государь отъехал немного, в топу врезался отряд батожников.

— Эй, вы! — крикнул стрелецкий полуголова. — Долго ли будете дороги паскудить?

Воздух резнул свист батогов. Людишки рассыпались в разные стороны.

Алексей деловито огляделся.

— Никак угомонились убогие?

— Надо бы не угомониться, коли награждены они по-царски твоей рукой неоскудевающей, — тряхнул головой возница и хлестнул коня.

На повороте показалась высоко огороженная усадьба. У железных ворот ее, друг против друга, стояли двое дозорных стрельцов.

Государь печально поник головой.

— Господи, сколь тягостно нам зрети тюремный двор!

Дьяки, окружившие сани, сорвали с голов шапки и опустились на колени в снег.

— Я был голоден, и вы накормили меня, я был в темнице, и вы посетили меня, — проникновенно изрек тюремный поп и перекрестился. — Не про тебя ли, государя, сие речено есть в Евангелии? То ты печальник страждущих и алчущих.

Необычайное оживление и суета дошли до слуха узников.

— Не иначе, сочевник!… Должно, царь пожаловал, — радостно встрепенулись они.

В зловонной яме, на охапке прелой, изъеденной сыростью и мышами соломы, прислушиваясь к шуму, сидел Корепин.

Его сосед, недавно брошенный в подземелье, подполз к порогу и насторожился.

— Доподлинно, Савинка, царь.

Корепин презрительно сплюнул.

— Ведомы нам его милости… Посидишь, Афоня, с мое — навычешься тонкостям ихним. Я за пять годов три краты на воле был.

Афонька подвинулся к товарищу и завистливо поглядел на него.

— Три краты, сказываешь, на воле бывал?

— На воле! — с горьким вздохом повторил Корепин. — Токмо и славы, что на воле… А на деле — тьфу! — и вся воля твоя. Аль стрельцов на Москве недостатно, чтоб изловить тебя допреж того, как ты вольного духу хлебнешь? И не мигнешь, как сызнов в яму пожалуешь.

Он участливо обнял Афоньку и замолчал. Несмотря на то, что ему были хорошо знакомы «царские милости», он невольно начал поддаваться настроению товарища и к нему незаметно возвращалась давно уже покинувшая его надежда на освобождение.

К яме приближались чьи-то шаги. Сдавленные подземельем голоса становились все отчетливее.

— Идут! — воскликнул Афонька и схватился за грудь.

Подобрав под себя ноги, Савинка плотно закрыл глаза и не отвечал. Ему хотелось забыться, ни о чем не думать, но раз пробужденные думы не покидали его. Вспомнилось: кто-то вошел к нему, наклонился над самым лицом: «Иди, сиротина». Яркий сноп факела ослепил его. Но ярче и горячее огня загорелось вдруг от простых этих слов сердце. Он вышел, покачиваясь, на двор. Морозный воздух таким хмелем ударил в голову, что он повалился без чувств в сугроб. «Иди!» — крикнул чей-то голос и, пробудившись от теплой блаженной дремоты, он побежал… Был лютый рождественский сочельник. Улицы клубились в морозном тумане. Умявшийся снег хрустел под ногами так, точно земля была усыпана белыми вкусными сухарями. Он не чувствовал ни стужи, ни голода, ничего, кроме дикой, всепокорящей радости освобождения. «Воля!» — свистел могучим разбойничьим посвистом полуночный ветер. «Воля!» — звонко и неумолчно хрустело под ногами. Улицы, избы, земля и холодное небо кружились, смеялись, пели. Захватывало дух от быстрого бега, билось сердце, но нельзя было остановиться, сдержаться… И вдруг закружилась земля, какая-то страшная сила на полном ходу метнулась под ноги, и все исчезло… И потом — может быть, в тот же час, а может быть (кто знает счет времени, кто разберет сроки в одиноком человеческом сердце?), может быть, через долгие годы — кто-то подошел вплотную, положил руку на плечо. Он сонно приоткрыл глаза. «Свет!» — кольнуло в мозгу и сразу вернуло к жизни. «Воля!»— крикнул он истошным голосом и вдруг, в первый раз за всю свою жизнь, заплакал. Чужая рука крепче сдавила его плечо. Из-за угла спешили какие-то люди. Он собрался с силами, подавил в себе слезы. А чужой человек наклонился над ним, дохнул винным перегаром в лицо. «Так, сказываешь, воля, молодчик?» — он мигнул стрельцам: «Вяжите! Всех государем волей пожалованных давно изловили, токмо тут упрели, тебя догоняючи!…»

Афонька, затаив дыхание, вслушивался. Голоса то приближались, то снова слабели и таяли. И вдруг, когда узник уже отчаялся, дверь отворилась.

Савинка не пошевелился. Стрелец ударил его батогом по спине.

— Ниц! Царь-государь жалует!

Оба узника распластались перед Алексеем. Тот, задыхаясь от невыносимого смрада, оттопырил губы.

— Чьи будете?

— Афонька я, — всхлипнул Афонька и умоляюще приподнял голову.

— А ты?

Савинка медленно, по слогам, назвал себя. Царь задыхался. Одутловатое лицо его посинело, двойной затылок, свисавший складками, побагровел.

— На двор их! — кивнул он стрельцам и, грузно опираясь на посох, заторопился вон.

С удовольствием подставив лицо ветру, царь жадно глотал студеный воздух. Ему принесли обитую объярью лавку и, бережно взяв под локти, помогли сесть.

— Так, сказываешь, Афонька? — степенно разглаживая бороду, спросил царь.

— Воистину так… Господи! Почто мне милость такая, что сам государь медовыми устами своими недостойное имя мое речет?

Алексей, поддаваясь льстивым словам, повернулся к стрелецкому голове.

— А, сдается нам, не погибла еще душа в сем холопе.

Он милостиво подставил Афоньке свой сапог для поцелуя.

— Каков грех привел тебя на тюремный двор, сирота?

— Сестру мою за долги подьячий к себе отписал. А долгу за собой я не ведаю, — слезливо заговорил Афонька. — Разорили меня те подьячие… Не можно мне было терпети, зреючи, как тягло они не толико в казну волокут, колико в свою хоронят мошну. А и в сердцах ночкою темною я маненько помял бока тому подьячему.

Алексей с недоумением поглядел на узника.