Алексей Михайлович, стр. 110

Он бросился к стене, схватил охотничий нож и разодрав на себе кафтан, размахнулся с плеча… Царица с пронзительным визгом повисла на руке отца. Алексей попятился к двери.

— Эко, горяч ты, Ильюшка! — жалко выдавил он, задерживаясь на пороге. — Уж государю стало ныне не можно глаголом обмолвиться.

Илья Данилович бессильно выронил нож.

— Каково напраслину мне терпети… Сам я в думке держал, государь, нонеча же поведать тебе про воров денежных, а смерд меня упредил.

Он уселся рядом с зятем и уже без обиды в голосе назвал имена некоторых дненежных мастеров и ни в чем неповинных малых людишек…

В ту же ночь начались аресты и пытки.

Не имевшие средств откупиться подвергались лютой казни: их жгли, вырезывали ремни из кожи на спине, выкалывали глаза и под конец заливали горло расплавленной медью.

Постельничий, присутствовавший как-то при казни, не выдержал ужасного зрелища, — помчался домой и, составив с женою набросок нового закона о наказании денежных воров, поехал в Кремль.

— Послушайся тихого своего сердца, царь, — упал он на колени перед Алексеем, — помилуй воров! Не Божье то дело христианское горло топленой медью потчевать.

Царь по— отечески потрепал Федора по щеке.

— Волос седеет у тебя, а сердце все как у дитяти! Чти уж!

Трижды перекрестившись, Ртищев развернул свернутую трубочкой бумагу:

«А тому, кто робит матошники и с них переводит чеканы — отсечь руки и ноги. А тому, кто робит воровские деньги на чюжих матошниках — отсечь левую руку да левую ногу тож. А кто до чего довелся, после пытки казнить смертию и прибивать у денежных дворов на стенах, а домы их и животы имать на царя безденежно».

Последние слова особенно понравились государю. Он, не задумываясь, взял бумагу из рук постельничего и передал ее дьяку

— А по-Божьему ежели, по-христианскому, быть посему. А то, где ж сие слыхано, чтобы христианам горло заливать медью топленой!

Отдаленный шум, точно морской прибой, с глухим рокотанием ударился о кремлевские стены.

Государь, затаив дыхание, прокрался к окну

— Никак, гомонят?

— Гомонят, — подтвердил побелевший Ртищев.

В терем, не испросив разрешения, ворвался Голицын.

— Бунт, государь!

У Алексея упали руки. Одутловатое лицо его вытянулось, глаза забегали в страхе.

Топоча не по чину ногами, обгоняя друг друга, к государю спешили Ордын-Нащокин и Ромодановский.

— Мужайся, царь-государь! — крикнули они в один голос, едва переступив порог терема. — На Лубянке поставлен нами полк иноземный. Благослови нас на воеводство.

ГЛАВА XVI

Темна и тревожна московская ночь, окутанная клейким туманом. Осторожно крадется огородами, точно выслеживая добычу, промозглый ветер. Очертания чахлых рябин, прилепившихся к краю дороги, странно колеблясь, то тянутся тонкими щупалами куда-то ввысь, то, жутко похрустывая, припадают к земле, расплываются черным пятном. Зарывшись по уши в навоз, на огородах, под заборами, по обочинам улиц, лежат бездомные люди. Их трясет мелкая дрожь, приступы голода вызывают мутящую тошноту и ноющую, тягучую боль в животе. Непереносимо хочется спать, кажется, стоит лишь закрыть поплотнее глаза, ровней задышать и тотчас придет благодетельный сон. Но сон ни приходит. В тяжелом полубреду мерещится душистая солома в углу теплой избы, дразнящий запах горячей похлебки и медвяная, пышная, ржаная коврига.

Коврига растет, ее краюшки касаются всех концов стола, а румяная и улыбчатая голова-шапка упирается в самую подволоку… Стол трещит старыми костями своими, не выдерживает тяжести, медленно валится на сторону… Коврига скользит на пол, задерживается на весу и вдруг с грохотом падает.

— Спасите! — кричит в ужасе бездомный. — Спасите!

Он хочет вскочить, но ноги цепко переплелись с ногами соседа, и грудь придавила чья-то чужая тяжелая голова… Снова настороженная тишина, крадущийся огородами ветер и, где-то далеко, позвякивание дождевой капели — словно слюдяными крылышками о траву…

Два человека медленно двигались по черным улицам. Далеко обходя дозорных, они при малейшей тревоге припадали к земле, и ползли на брюхе.

В одном из переулков они остановились.

— Никак песни играют? — спросил один из них.

Второй прислушался.

— А сдается, недалече мы от хором торгового гостя Василия Шорина.

Они свернули в сторону и огородами поползли дальше, в безглазую мглу…

* * *

Шорин собрал у себя в хоромах всю московскую знать, третьи сутки празднуя день ангела сына.

Все, что можно было только закупить на рынках, было приволочено в усадьбу торгового гостя. Неумолчно трубили «игрецы», любезно предоставленные Шорину боярином Матвеевым и жителями Немецкой слободы. Рекой лилось вино, пиво и мед. Пьяный гул, хохот, песни и музыка оглушили, перевернули вверх дном весь переулок. На просторном дворе разгулявшийся Шорин потчевал просяными лепешками и вином дворовых людишек.

Среди веселья хмельной хозяин вдруг отчаянно хлопал в ладоши и ревел на всю трапезную.

— А есть ли кто могутней да славнее меня?

Он тащил гостей в подвалы. Рой холопей выстраивался по двору. Факелы теребили ночную темь, бросая зловещие отблески на лица господарей. Опираясь на плечо дворецкого, чванно вышагивал впереди всех Шорин.

— Вот она, силушка! — сквозь икоту бахвалился он, раскрывая короба с золотом, драгоценными камнями, серебряной утварью, мехами и богатой одеждой. — Возьми голой рукой Василия Шорина!

И колотил себя в грудь кулаком.

— На! Не жалко!… Все отдам дружбы для!

Он набирал полную пригоршню золота и лез к князю Куракину:

— Бери!… Живота не пожалею для тебя, Феодор Феодорович! Потому, ежели сам государь, отбыв на Коломенское, наказал тебе замест него на Москве быти, должен я тебя превыше всех ублажать… Бери, не жалко!

Но Куракин хорошо знал Василия.

— Златом пожалует, а погодя такое восхощет, и не возрадуешься, — перемигивался он с Милославским, стараясь освободиться из медвежьих объятий хозяина.

Из подвалов с песнями и плясом снова шли в хоромы.

Часть гостей валялась в сенях и трапезной на заплеванном полу, оглашая воздух пьяными стонами, храпом и непрестанной отрыжкой. В одном из теремов дожидались своей участи купленные Шориным у голодающих девушки и молодые женщины.

Милославский, устроившись рядом с Куракиным, усердно ел, много пил, и то и дело язвительно поглядывал на хозяина.

— Аль не признал? — не вытерпел наконец Шорин.

Илья Данилович взял с серебряного блюда стерляжью голову, с наслаждением обсосал ее и бросил под стол.

— Была стерлядка рыбиной знатной! Да то было в воде, а на земли место мясу ее быти в брюхе, голове ж — в сору.

Василий ничего не понял, но на всякий случай решил обидеться.

— Ты куда ж гнешь? Уж не меня ли рыбиной величаешь?

— А хоть и тебя! — подбоченился Милославский. — Восхотела, сказываю я, стерлядь из воды уйти, чтоб и на земли покичиться силой своей, а протухла!… А восхощет торговый гость из рядов отплыть да к природным дворянам пристать — не миновать и ему протухнуть, сермяжному.

Шорин схватил мушерму и, не помня себя от гнева, опрокинул ее на голову царева тестя.

Гости замерли. Резко оборвалась музыка.

— Краснорядская крыса!… Холопий род! — заревел Милославский, стаскивая со стола вместе с посудой полог. — Алтынник медный.

Первым опомнился Ртищев. Он подскочил к хозяину и заткнул ему рукой рот.

— Христа для… Не заводи свары с тестем царевым.

Шорин далеко от себя отшвырнул постельничего.

— Алтынник, да не твой, а царев! — стукнул он по столу кулаком, сразу трезвея. — А ты рубль да воровской!

Трапезная пошла ходуном. На рвущихся в драку противников навалились десятки людей.

— Пустите! — гремел Илья Данилович.

— Пустите! — вырывался из рук Василий.

Милославский бился головой об половицу, царапался, кусался и выл.