«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 97

Но все-таки не все, далеко не все… Многие из своих стихов он никому не дарил и не давал в печать. Слишком ясно, слишком очевидно были они его жизнью. Их первые строчки звучали чаще всего как начало беседы с самим собою, со своей совестью, со своим другом, со своим сердцем.

«Не смейся над моей пророческой тоскою…», «Расстались мы, но твой портрет я на груди моей храню…», «Слышу ли голос твой…» — нет, не все, конечно, не все из таких стихов можно дать в печать!..

ГЛАВА 32

Белинский торопился к Панаеву. Еще не успев снять пальто, он закричал хозяину из передней:

— Я провел с ним три часа! Теперь я все понимаю, все!..

— С кем вы провели три часа? Что вы поняли? — спросил Панаев, вставая гостю навстречу.

— Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство! Какой у него тонкий и неоспоримый вкус изящного! И какая простота, какое чувство прекрасного! И глубокая, скрытая от всех душа. О, это будет русский поэт с Ивана Великого!

— Вы говорите о Лермонтове?

— Да, о нем! Я был у него на гауптвахте. Он изумителен!

Белинский долго взволнованно ходил по комнате и рассказывал Панаеву о всех подробностях встречи.

Когда он кончил, Панаев спросил его:

— Лермонтов не говорил вам, когда надеется оттуда выйти?

— Он не успел мне об этом точно сказать, но он, как и я, уверен, что на днях получит полную свободу и прочитает нам все то, что написал на стенах своей камеры.

— Где? — переспросил Панаев.

— На стенах своей камеры, — печально повторил Белинский.

— Боже мой, боже мой, узнаю нашего гусара! — воскликнул Панаев, поднимая руки к небу, точно призывая его в свидетели.

* * *

Но и Белинский и сам Лермонтов ошиблись. Прошло еще много дней, прежде чем он простился со своей камерой. Все продолжались допросы и письменные показания. Лермонтов сообщил, что выстрелил в воздух. Узнав об этом, де Барант заявил, что по выходе Лермонтова из-под ареста он «накажет» его «за хвастовство».

Лермонтов вызвал француза на гауптвахту и спокойно ему сообщил о своей готовности тотчас по освобождении снова стать к барьеру, после чего француз изъявил свое полное удовлетворение поведением русского офицера и от второго поединка отказался.

Но Лермонтова обвинили в новом вызове де Баранту, сделанном тайно.

И после этого был над ним суд.

И наконец, пораженный пристрастием, с которым велось все дело, и теми размерами, которые придали этому происшествию, оскорбленный заискиванием начальства перед французской аристократией и несправедливостью к нему, офицеру, защищавшему честь русского военного, он узнал свой приговор: он переводился в Тенгинский полк и получал несколько дней в свое распоряжение, дабы проститься с родными и друзьями.

Он узнал, что определение генерал-аудитора о том, чтобы «выдержать» его «в крепости на гауптвахте» три месяца, отменено по высочайшему повелению: царь приказал отменить трехмесячный арест и отправить его теперь же в пехотный Тенгинский полк. В особый полк…

Когда он вышел из своей камеры на Литейный, он увидал, что наступила уже окончательная весна, что с улиц сошел снег и воробьи восторженно радуются солнцу и воде.

Был апрель 1840 года.

ГЛАВА 33

— Эй, эй!….гись!…ги-ись!.:

Так долетало сюда слово «берегись», относимое куда-то в сторону морским ветром и прибоем.

Кричали солдаты, стоявшие на сторожевом посту Михайловского укрепления, своим товарищам, которые, собравшись у стен укрепления неподалеку от бруствера, в полном молчании, согнувшись, рыли землю, работая заступами и лопатами.

В ответ на достигший их слуха предостерегающий крик они подняли головы и посмотрели вокруг. На их лицах лежала землистая тень.

«…гись!» — долетело до них еще раз, уже громче, и, побросав лопаты и заступы, эти люди с изможденными лицами быстро легли на землю, припав к ней всем телом. Несколько пуль просвистело над их головами, и все опять затихло, и опять только ветер пронесся где-то в кустах да мерно разбивался о камни тяжелый прибой.

Когда люди, быстро копавшие землю, кончили свою работу, они подняли на руки два грубо сколоченных длинных ящика и медленно опустили их в вырытую яму. Потом все обнажили головы и постояли молча перед этой свежей могилой. Через несколько минут новый холмик пополнил цепь таких же невысоких холмов, расположенных невдалеке от стены.

Был сырой мартовский вечер, и холодный туман медленно полз к самым стенам Михайловского форта, где находилась часть Тенгинского полка. Последовавшая за этим вечером ночь стала последней ночью в жизни его героического гарнизона, который, не сдавшись врагу, взорвал свою крепость и погиб вместе с ней. И тот, кто вечером готовил могилу своим товарищам, теперь нуждался в той же услуге от немногих оставшихся в живых.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

9 апреля в весенний светлый вечер в Зимнем дворце только что начался бал в честь иностранных гостей.

Государь в прекрасном расположении духа открыл бал, пройдясь в «польском» со своей царственной супругой, и теперь остановил благосклонно-величавый взгляд своих холодных глаз на прелестном лице жены итальянского посла, очевидно намереваясь в следующем туре быть ее кавалером. Но в эту минуту дежурный адъютант приблизился к нему и, видимо робея, оставаясь на почтительном расстоянии, доложил, что военный министр граф Чернышев ожидает его величество со срочным донесением.

— Как, во время моего отдыха?! — Император гневно взглянул на своего адъютанта. — Неужели он не мог подождать до утра?

— Со срочным донесением, — повторил смущенный адъютант.

С раздражением пожав плечами, император покинул бальный зал. Он вернулся к началу мазурки, когда пары только что выстроились на паркете в ожидании первых звуков оркестра.

С первого взгляда было видно, что от прекрасного настроения императора не осталось и следа. Лицо его было нахмурено, а взгляд обычно холодных глаз принял жестокое и злое выражение.

Он подошел к графу Бенкендорфу.

— Очень плохие вести с моего Черноморья, — отрывисто проговорил он вполголоса. — Тенгинский полк продолжает меня огорчать: он оказался не в силах защитить черноморские укрепления и губит весь мой план! Только недавно мы узнали о взятии Лазаревского укрепления; кажется, это было седьмого февраля? В ночь на двадцать девятое пал Вельяминовский, а сейчас граф Чернышев доложил о падении Михайловского форта в ночь на двадцать второе марта!

Через несколько минут государь прошелся в мазурке, но взгляд его оставался суровым и озлобленным, и он не поддержал разговора со своей дамой. По окончании бала, прощаясь с Бенкендорфом, который остановился перед ним, низко склонив голову, император сказал со сдержанным гневом:

— Генерал Граббе, по-видимому, задался целью доказать мне и всем, что весь мой план занятия черноморского берега никуда не годен. Это ясно проглядывает во всех его донесениях. А нынче я имел удовольствие прочесть его последнее донесение, в котором он сообщает мне со свойственной ему любезностью, что взятие Михайловского форта будет служить сигналом общего нападения на все форты. Что вы на это скажете?

— Я надеюсь, ваше величество, что это предсказание слишком мрачно.

— Генерал Граббе, — жестко закончил государь, — должен понять, что учреждение черноморских укреплений продумано мною всесторонне и что от своих намерений я не отступаю.

Он, несомненно, знал, что делал, когда через три дня, то есть 13 апреля, милостиво отменил определение об аресте Лермонтова, ограничив наказание поэта срочной отправкой в Тенгинский полк.

«Счастливого пути, господин Лермонтов», — написал он в письме к императрице вскоре после отправки Лермонтова на Кавказ — фразу, оставшуюся для его супруги непонятной. Ведь далеко не всем узнавшим о царской «милости» было известно, что как раз пехотный Тенгинский полк был в это время тем кавказским полком, которому грозило поголовное истребление.