«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 94

Одоевский сидел молча.

— Вот почему я еду к Александрине, — заключила Софья Николаевна. — Мы должны с ней посоветоваться о том, кого можно будет о нем просить.

— В таком случае, — решительно проговорил Одоевский, — продолжайте ваш путь, но прикажите кучеру на одну минуту остановиться. Потому что я сейчас же поеду кое к кому, чтобы узнать, насколько верны ваши сведения, а потом выяснить, с кем и мне следует о нем поговорить.

— Я знала, что вы именно так поступите, — ласково сказала Софи Карамзина, протягивая ему руку.

* * *

Весна долго не начиналась по-настоящему, но наступили ветреные багровые закаты, долго не потухавшие над Невой.

Уже забывалась понемногу эта история дуэли Лермонтова с де Барантом. Участники ее выезжали снова в свет, и княгиня Щербатова была явно увлечена воспевшим ее поэтом.

А Лермонтов все упорнее мечтал об отставке, огорчая этим Елизавету Алексеевну, желавшую видеть его блестящим офицером.

Он думал о том, что уже пережил, и что уже написал, и что напишет в будущем, и о том, что цензор Корсаков разрешил издание «Героя нашего времени». Думал о судьбах России, о членах «кружка шестнадцати» и о том, как был бы доволен Одоевский, узнав о его существовании. Он думал об очень многих и очень различных вещах и людях и совсем не думал о том, что через несколько дней будет арестован, отправлен в петербургский ордонансгауз и предан военному суду.

В конце февраля командир лейб-гвардии гусарского полка генерал-майор Плаутин потребовал, чтобы поручик Лермонтов представил письменное объяснение обстоятельств дуэли между вышеназванным поручиком лейб-гвардии гусарского полка и сыном французского посла.

11 марта 1840 года за подписью великого князя Михаила Павловича был издан приказ, в котором объявлялось, что лейб-гвардии гусарского полка поручик Лермонтов за произведенную им, по собственному его сознанию, дуэль и за недонесение о том тотчас своему начальству предается «военному суду при Гвардейской кирасирской дивизии арестованным».

На другое утро после того, как его увели, бабушка долго не выходила из своей комнаты. И не было слышно, чтобы она кого-нибудь позвала.

Наконец Шан-Гирей постучался к ней и, не получив ответа, осторожно приоткрыл дверь. В полусвете туманного утра он увидел бабушку, лежавшую в странной позе, с вытянутой и отброшенной рукой.

Заметив его, она с трудом проговорила:

— Плохо…

И Аким Шан-Гирей понял, что у бабушки случился удар и что язык и левая рука плохо ей повинуются.

Но уже через три дня, с первыми признаками улучшения, она начала здоровой рукой писать письма начальству, прося за Мишу, и выпросила у барона Зальца, петербургского плац-майора, разрешение племяннику ее Акиму Шан-Гирею ежедневно навещать арестованного.

ГЛАВА 29

В редакции «Отечественных записок» весь день было людно и шумно. Журналисты и сотрудники с утра приходили к Краевскому, обсуждая последний, февральский номер журнала, в котором были помещены «Тамань» и «Казачья колыбельная» Лермонтова, расспрашивали о новом, мартовском, который уже готовился к печати.

— Не понимаю, — недоумевал журналист у окна, только что восхищавшийся «Колыбельной», — «Отечественные записки» — вдруг без Лермонтова! Да ведь его произведения — приманка для твоих изданий!

— Так-то оно так, — нехотя ответил издатель. — Да ведь и то сказать, такой успех только у Пушкина бывал.

— Между прочим, Андрей Александрович, — понизив голос, спросил журналист, — сколько ты платишь Лермонтову за строку, если не секрет? Вероятно, так же, как Пушкину Смирдин: строка — червонец?

— Не совсем, — после некоторой паузы смущенно ответил Краевский.

— Меньше? — спросил настойчивый журналист.

— Да, значительно меньше. Дело в том, что Михаил Юрьевич… никогда ничего не берет за свои произведения.

Услыхав такой ответ, журналист громко рассмеялся, потом хитро подмигнул Краевскому и протянул ему свою широкую ладонь.

— Поздравляю, издатель, вы блестяще устраиваете свои дела!

В эту минуту новое лицо появилось в дверях редакции, и взоры всех присутствующих обратились к нему.

— Виссарион Григорьевич?! — вскричал Краевский, удивленно оборачиваясь к вошедшему. — А мне ваш посланный сказывал, что вы опять захворали и доктор велел вам лежать.

— Помилуйте, Андрей Александрович, как могу я лежать, когда вы своею рукой подписываете гранки с этим дрянным пасквилем Соллогуба!

— Да что случилось? — удивился журналист.

— А вот, извольте взглянуть, — «Большой свет», «Повесть о двух танцах»! Здесь граф Соллогуб по заказу императрицы и ее дочерей издевается над Лермонтовым. Только слепой не увидит карикатуры на поэта в его Леонине.

Белинский с гневом смотрел на Краевского.

— Как согласились вы напечатать это?! Неужели вы не видите, что в литературе русской взошло новое светило, появилась звезда первой величины, имя которой — Лермонтов!

— А что же мне делать, дорогой мой Виссарион Григорьевич? — тихо сказал Краевский, когда они остались одни. — Ведь я ночей не сплю от страха и за него, и за себя, и за журнал. Спасать мне журнал надо, спасать!..

ГЛАВА 30

Это была небольшая камера с голыми оштукатуренными стенами и жесткой койкой напротив окна. Окно выходило прямо на стену соседнего дома, и оттого сумерки начинались в этой камере рано.

В хмурые дни начала петербургской весны — в дождливые и снежные дни — даже сторожу, привыкшему к темноте своей каморки, подумалось, что молоденькому поручику, который сидит в камере третьего этажа и который так щедро дает ему на водку, скучновато долго сидеть без света.

Он, кряхтя, зажег сальную свечу в фонаре и понес ее поручику.

Старик решил порадовать его, принеся ему свечу на целый час раньше положенного срока.

Но, отперев дверь и взглянув в камеру, он остановился на пороге и очень сердито сказал:

— Ваше благородие, нешто можно такими делами заниматься? Почитай, третью стенку словами испортили! Придет начальство — увидит этаку срамоту, что я скажу? И чего писать? Раз вам бумага не дадена — значит, так посидеть можно. Сидеть не хочется, взяли да полежали — и милое дело! А то вон гляди-ко: всю стену — только летось мы ее штукатурили — исписали словами, а какие эти слова ваши, нешто я разберу?

Арестованный поручик прервал свое занятие, для которого он, по-видимому, хотел воспользоваться последним светом потухающего дня, и, посмотрев на сторожа и на его фонарь, со вздохом ответил:

— Слова, слова… Ты прав, дед, их слишком много на свете. А вот за фонарь спасибо. С ним все же веселее.

— А то как же!

Сторож поставил свой фонарь на стол и ушел.

Арестованный вынул из-под подушки книгу, подсел к фонарю и так занялся чтением, что не слыхал, как опять отворилась его дверь.

— К вам гость, ваше благородие, — сказал, входя, сторож.

— Гость? — встрепенулся, вскочив со своей табуретки, молоденький поручик. — Впусти его! Вот на тебе, выпей за наше здоровье…

— Да я и так уж маненечко… — неторопливо ответил сторож, охотно принимая то, что ему дали. — Вот они, уж тут. Пожалуйте, ваша милость, только чтобы ненадолго.

В неясном свете, падавшем от тусклого фонаря, виднелось изжелта-бледное, почти белое лицо вошедшего. Глубоко запавшие сверкающие глаза смотрели с выражением растерянности и смущения, и видно было, что еще минута — и он готов будет уйти обратно.

Но Лермонтов так искренне воскликнул: «Боже мой, как я вам рад! Входите, входите, прошу вас!» — что гость шагнул вперед и смущенно проговорил:

— Если я вам помешал, Михаил Юрьевич, или если… вообще не вовремя… то я, ей-богу, не обижусь и зайду в другой раз. Я бы сам и не решился, если бы не Краевский. Ведь это он меня затащил…

— Да что вы, что вы?! — вскричал Лермонтов, пожимая ему руку. — Помните нашу встречу в Пятигорске, у Сатина? — Лермонтов придвинул гостю свой единственный табурет. — Насколько я помню… мне кажется… — Он вдруг доверчиво и просто рассмеялся. — Мы мало хорошего сказали друг другу в тот раз.