«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 93

Но его настойчиво звали танцевать и требовали немедленного экспромта.

Он молча стоял перед этой шумной толпой женщин, которые, скрываясь под масками, не стеснялись брать его за руки, стараясь увести в бальный зал, и оставался рассеянным, отказываясь и от экспромтов и от танцев. Но вот два домино, перед которыми все расступались, проходя мимо, взяли его за руки с двух сторон. И голубое, заглядывая в его глаза сквозь прорези черной маски, спросило шутливо:

— О чем же?..

— Или о ком? — перебило розовое домино.

— Да, о ком думает поэт?

В нем поднялась волна раздражения.

О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..

О, как хотелось ему крикнуть громко эти слова!

— Не о вас, — с поклоном ответил он и, не замечая наступившего в толпе замешательства, повернулся, чтобы уйти.

Но в ту же минуту дорогу ему преградил де Барант, который тихо сказал:

— Мсье, вы злоупотребляете тем, что в вашей стране запрещены дуэли и ваши офицеры могут не отвечать за свои поступки.

— Наши офицеры? — переспросил Лермонтов и еще тише, чем де Барант, ответил: — Вы ошибаетесь, мсье. Наши офицеры так же достойны уважения, как и ваши, и так же умеют защищать свою честь. И я, мсье, к вашим услугам.

ГЛАВА 28

Прошло два дня. Аким Шан-Гирей, зашедший дождливым утром к Мишелю, чтобы поделиться с ним последними новостями, был очень удивлен, узнав от Вани, что Михаила Юрьевича уже давно нет дома.

Но не успел Шан-Гирей кончить поданный ему завтрак, как Ваня, подбежав к окну, сообщил, что Михаил Юрьевич подъехал в наемной карете.

Еще через минуту Лермонтов вошел и, быстро сбросив с себя промокшую шинель, прошел в комнаты.

— Откуда ты, Мишель? — спросил встретивший его еще в передней Шан-Гирей. — Ты, может быть, купался?

— Почти, — весело смеясь, ответил Лермонтов. — Я стрелялся. А после того на минутку к Краевскому заезжал.

— Ты шутишь?!.

— Ничуть! Стрелялся с французиком одним за Черной речкой. Ну и кончилось все ничем. Он промахнулся, а я в воздух пулю пустил. Вот и все.

— Боже мой! И ты так легко об этом говоришь?! Кто же француз этот?

— А разве я не сказал? Сын французского посла, де Барант. Он решил почему-то, что русские офицеры трусы. Ну вот я и показал ему, какие мы трусы.

— Показал тем, что в воздух выстрелил?

— Ну, а что же? По-твоему, убивать его надо?

— Да ведь он-то хотел тебя убить?

— Это его дело. Но я уверен, что и он не хотел. Что за радость убийство на дуэли?! Да еще из-за чего?

— Да из-за чего же, Мишель?

— Формально он вызвал меня за то, что на балу у Лавалей я не очень любезно ответил двум маскам, не зная, как от них избавиться. А под масками, оказывается, скрывались две великие княжны. Так он будто бы за них оскорбился. Но безразлично, по какому поводу, а говорить французу неуважительно о русском офицерстве я не позволю. Ну, пойдем завтракать. Я голоден.

— Погоди, Мишель, погоди. Ты мне скажи, что же теперь будет?

— А что же теперь может быть? Ничего! Только бабушке не говори.

Он подсел к роялю, открыл крышку и заиграл.

— Послушай-ка, хорошо?

— Очень хорошо! Что это такое?

— Это музыка моя к «Казачьей колыбельной песне». А знаешь, Аким, — серьезно посмотрел Лермонтов на Шан-Гирея, — он, в сущности, не потому меня вызвал, этот французик. И не из-за Щербатовой. Говорили мне, что французское посольство я прогневил.

— Прогневил? Чем же это?

— Строчками о Дантесе. Но вольно же им было принимать на счет всей нации то, что я сказал об убийце Пушкина!

— Вот это, Миша, неприятный оборот… Но почему же они вспомнили об этом теперь?

— Этого я тоже не понимаю. Почему они вспомнили об этом теперь и чем я мешаю и де Баранту, и великому князю, и Третьему отделению?

И, позабыв об усталости и голоде, он долго сидел, задумавшись и перебирая клавиши одной рукой.

* * *

В февральский солнечный день 1840 года Иван Иванович Панаев — «опекун литературы», как звали его некоторые (кто всерьез, а кто в шутку), — торопливо шагая по Литейному, на углу чуть не наскочил на Владимира Федоровича Одоевского.

— Прошу прощения, Владимир Федорович, — быстро заговорил он, — я вас, кажется, толкнул? Вы далеко ли? И почему пешком?

— Пока просто вышел по солнцу пройтись — мы его давно не видали, а дальше еще не знаю. А вы куда таким аллюром?

— А я в редакцию, к Краевскому, на розыски моего собственного февральского номера «Отечественных записок». Мне его еще не доставили, а ведь в нем «Тамань»! Ведь этот номер, наверно, рвут с руками. Боюсь, что и мой оторвут.

— Ну, в таком случае и я с вами, — сказал Одоевский, стараясь приноровиться к шагам Панаева. — Может, удастся узнать, когда можно ждать плодов последнего разрешения цензуры?

— Какое разрешение имеете вы в виду? — быстро спросил Панаев.

— А разве вы не знаете? Девятнадцатого числа сего месяца цензура разрешила отдельное издание «Героя нашего времени».

— Да неужели? — прокричал Панаев, остановившись посреди улицы. — Все пять повестей?

— Все пять повестей.

— Великолепно! Я буду просто счастлив иметь в своих руках целый томик этих чудесных вещей!

— Да-а! Блистательные образцы русской прозы, как выразился Александр Иванович Тургенев у Карамзиных, когда Лермонтов читал там в сентябре свой отрывок. И что примечательно — это я уж от себя добавляю, — во всей этой прозе он всегда остается поэтом. Некоторые места слушаешь как музыку. И кроме того, все время чувствуешь глаз живописца.

— Надо надеяться, Владимир Федорович, что для Лермонтова наступает сравнительно спокойный период жизни, когда он сможет, наконец, отдаться литературной работе.

— Он и сам об этом мечтает. Вы знаете, — улыбнулся Одоевский, — Виссарион Григорьевич от него в неистовом восторге. И в самом деле, он еще так молод, а какая зрелость мастерства и какой мудрый глаз на нашу современность! Кто глубже и ярче его вскрыл тяжкую душевную пустоту ее героев? И у кого еще такая великолепная кисть? Ведь его «Песнь о купце Калашникове», и «Мцыри», и весь «Герой нашего времени» — это…

Но в эту минуту женский голос позвал:

— Владимир Федорович! Кня-язь!..

Одоевский умолк, не окончив фразы, и, оглянувшись, увидал неподалеку карету и худенькое лицо Софи Карамзиной, махавшей ему рукой из окошка.

— Садитесь со мной скорее, — крикнула она, — вы мне очень нужны!

— А куда вы изволите ехать? — спросил Одоевский, подходя и целуя ее руку.

— К Смирновой, к Александре Осиповне, и мне необходимо поговорить именно с вами.

— Ну, Иван Иванович, — обернулся Одоевский к Панаеву, — после таких приказаний ничего не остается делать, как только повиноваться.

Оба улыбнулись, после чего Панаев поспешил дальше уже один, а Одоевский уселся в карете и спросил Софи Карамзину:

— Что же случилось, Софья Николаевна, и чем я могу быть вам полезен?

— Да не мне, — сказала она, — а Лермонтову, Лермонтову! Вы ничего о нем не слыхали?

— О нем? — удивился Одоевский. — Ничего, кроме того, что скоро должен появиться его «Герой» отдельным изданием, чему я чрезвычайно рад.

— Ах, боже мой! — торопливо проговорила Софья Николаевна, обернув к Одоевскому взволнованное лицо. — Это, конечно, конечно, замечательно, но у него могут скоро произойти новые неприятности. С ним всегда что-нибудь случается.

— Что же случилось на этот раз?

— А вот что: говорят, у него была дуэль с сыном французского посла.

— Дуэль?! — переспросил пораженный Одоевский. — С де Барантом? Не может быть!

— Я тоже так думала, но maman слышала из верного источника, что это действительно произошло на днях где-то около Черной речки. И хотя Михаил Юрьевич выстрелил в воздух — я знаю, он не признает убийства на дуэли, — все равно мы боимся, что это не пройдет ему даром.