«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 80

— Вы в самом деле так думаете? — быстро спросил Лермонтов.

— Я глубоко убежден в этом.

Молодой прапорщик пристально всматривался в нового знакомого, вернувшегося к своему занятию.

Потом он сделал шаг к нему и голосом, в котором слышно было внезапное и глубокое волнение, тихо спросил:

— Виноват, не направляетесь ли вы в Караагач, в Кахетию?

— Вы угадали, — кивнул головой человек в солдатской шинели. — Там, за домом, ждет моя тележка, в которой по обыкновению спит мой провожатый — казак Тверетинов. Я еду именно в Караагач, в Нижегородский полк.

— Простите меня еще раз, — сказал прапорщик, снимая фуражку и открывая прекрасной формы благородный лоб и темные волосы со светлой прядью надо лбом, — но вы… вы не Одоевский?..

— Да, — ответил с легким удивлением сидевший на скамье человек, — я — Александр Одоевский. Прошу прощения, я хочу знать, кто вы?

— Мое имя вам, вероятно, ничего не скажет. Я — Лермонтов и попал на Кавказ за стихи, которые правительству угодно было назвать непозволительными.

* * *

Последний луч погас на верхушках деревьев, и в быстро темневшем небе уже проступали первые звезды. А двое проезжих все еще сидели рядом на скамейке и разговаривали с таким увлечением, что не обратили никакого внимания на старого духанщика, уже второй раз приходившего сообщить им, что ужин сейчас будет готов.

Одоевский всматривался в потемневшую горную цепь.

— Когда встречаются люди, объединенные той глубочайшей связью, которая создается только родством мыслей, чувств и надежд, они узнают друг друга с первых слов. Так и мы с вами, не правда ли? — сказал он.

— О да!..

Лермонтов глубоко вздохнул и с наслаждением подставил лицо вечернему ветру.

— Однако, я слышу, хозяин опять зовет нас ужинать, — сказал Одоевский, вставая. — Здесь дают неплохой шашлык и хорошее молодое вино. Пойдемте!

Он крепко пожал Лермонтову руку и вошел в духан.

После ужина они проговорили всю ночь, сидя на скамейке над пенистым ручьем, и рано утром продолжали путь уже вместе.

Как хорошо было, добравшись к ночи до какого-нибудь заезжего двора или духана, выйти, наконец, из кибитки и устроиться где-нибудь на ковре, перед камельком, со стаканом молодого виноградного вина! Вино быстро согревало, духанщик курил в углу, а два путешественника то молча смотрели на огонек, то читали друг другу стихи, то вспоминали прежние беды и прежнее счастье. Они оба были моложе годами, чем душой, оба были поэты, и оба благоговейно любили каждую строчку Пушкина. И в первые же дни дружбы, перейдя на «ты», могли часами говорить о поэзии и вспоминать пушкинские стихи.

— Никогда мне не забыть, — сказал как-то Одоевский, — каким светлым праздником был для нас тот день, когда мы получили с трудом переправленное к нам пушкинское «Послание в Сибирь»! Своих стихов я ведь почти никогда не записываю, но мой ответ Пушкину записал и спрятал и вместе с его «Посланием» всегда вожу с собой.

Он достал небольшую тетрадь в самодельной обложке.

— Слушай:

Наш скорбный труд не пропадет:
Из искры возгорится пламя, —
И православный наш народ
Сберется под святое знамя.
Мечи скуем мы из цепей
И вновь зажжем огонь свободы,
И с нею грянем на царей, —
И радостно вздохнут народы.

Оба долго молчали.

— Заедем вместе на денек в Кизляр, к Катенину — он там комендант крепости, — уговаривал Лермонтов, — оттуда на берег Терека, в Шелкозаводск — к моим родным, а потом прямо в Тифлис. Я без тебя не поеду!

— Нет, нет, Михаил Юрьич, из-за меня не меняй своих планов. Я должен живым или мертвым явиться в полк к седьмому ноября, а твое положение все-таки другое. Вот там, в Кахетии, уж будем вместе. Я тебя ждать буду, — ласково сказал Одоевский.

Они расстались, и Лермонтов направился через Кизляр в Шелковое, к Хастатовым. Прощаясь, Одоевский крепко обнял своего нового друга.

ГЛАВА 7

В Кизляре Лермонтов не задержался. Приехав поздно вечером, он передал коменданту Кизлярской крепости Катенину письмо его старого знакомого Вольховского, которому, в свою очередь, писал его прежний товарищ по полку Философов, прося при случае помочь молодому своему родственнику — Лермонтову.

Лермонтов знал, что и Катенин и Вольховский были некогда связаны с «Союзом благоденствия» и что Катенин был близким другом Пушкина. Ради одного этого стоило проехать несколько десятков лишних верст, чтобы повидаться с ним.

Они проговорили до глубокой ночи.

А на рассвете следующего дня он уже выехал, торопясь к Хастатовым.

В Шелковом его встретили с распростертыми объятиями.

Теперь уже надо было торопиться в Тифлис, в Кахетию, к своему полку. Но как оставить сразу Шелкозаводск, всю своеобразную обстановку этого имения среди казачьих станиц, всю эту жизнь, которая давала столько ценного и для стихов и для прозы!

К счастью, строгий срок приезда в Тифлис, ввиду возможных трудностей и задержек длинного пути, особенно поздней осенью, определен не был.

И он все еще медлил уезжать и подолгу бродил берегом Терека или по станице, прислушиваясь к какой-нибудь песне, случайно долетевшей до его слуха, всматриваясь в красивые, открытые лица, наблюдая народные обычаи. И хозяева имения были людьми примечательными: находившийся в это время в Шелкозаводске в отпуску Аким Акимович Хастатов и бабушкина родная сестра Екатерина Алексеевна, горевавшая о недавно умершей дочери, жили в обстановке постоянных военных тревог, обладали редкой храбростью и самым беззаботным образом относились к опасности.

— Завтра, Мишенька, непременно в ту станицу, что тебе так понравилась, на свадьбу поедем, — сказала как-то вечером Екатерина Алексеевна своему внучатному племяннику.

— Что вы, баба Катя! Я завтра чуть свет в дорогу. В Тифлис нужно, ни часу больше медлить не могу.

— Тифлис-то не убежит ведь? — резонно возразила Екатерина Алексеевна.

— Он, конечно, не убежит, но может принять меня так, что мне впору бежать будет.

— Мишель, конечно, прав, — решил Аким Акимович, — ехать ему надо. Но я очень надеюсь, что в Тифлисе у него найдутся хорошие заступники.

* * *

Когда рано утром, простившись накануне с родными, Лермонтов сошел с крыльца, чтобы сесть на лошадь, он был до крайности удивлен, увидав, что его бабушка Катя, одетая в мужской костюм, уже сидит в маленькой тележке и, по-видимому, ждет его.

— Куда вы, баба Катя, так рано? — спросил он, подойдя к ней и целуя ее руку.

— Как куда, батюшка? Тебя провожать! Едем, раз тебе пора: садись на коня.

Лермонтов был поражен.

— Вы меня, баба Катя, наверно, за институтку принимаете? Где же это видано, чтобы дама охраняла военного?! Лошадь моя — и та смеяться будет. Вон она как глядит!

— Разве что лошадь засмеется да ты, батюшка, а больше никто. Я здешний народ лучше тебя знаю — всякое может случиться. Садись-ка, садись, да шпоры дай коню, чтобы не шибко смеялся. А я впереди еду. Недаром меня «авангардной помещицей» зовут.

Баба Катя хлестнула своего рысака, и Лермонтов помчался за ней.

Они ехали так почти до полудня. Наконец баба Катя остановилась у перекрестка, посмотрела, загородив глаза ладонью, во все стороны и сказала:

— Ну, теперь, Мишенька, поезжай, господь с тобою, один. Дорога отсюда прямая. Через час будешь у заезжего двора. Дворишко плохой. Ты там ничего, кроме чая, не кушай. Пища там зловредная. А закуси тем, что я тебе на дорогу сама приготовила. Развяжи тючок-то. Дай я тебя обниму!

Лермонтов подъехал к тележке, и баба Катя крепко, по-мужски обняла его.

Через несколько минут стук колес замер за поворотом дороги, и уже не было слышно ничего, кроме однообразного, неумолкающего шума Терека, ритмичного шума, который навевал так много певучих строк!