«Из пламя и света» (с иллюстрациями), стр. 72

Он оставил дверь открытой и ушел.

Лермонтов долго стоял на пороге образной, глядя на мягкий зеленый свет в прозрачной лампаде, падающий на темное золото старинных окладов и на перистые листья палестинской пальмы, засушенные и убранные за стекло.

В анфиладе комнат безмолвие… Беззвучно падает снег за темным окном.

Устав ждать, он подсел к столу и написал отсутствующему хозяину несколько слов, изложив свою просьбу, — для спокойствия бабушки.

* * *

Ужин, на который был приглашен Муравьев, чрезвычайно затянулся. Провозглашались пышные тосты, говорили о новостях. Вспоминали последние события: смерть Пушкина и государеву милость к его семье. И перебрасывались отдельными замечаниями о каких-то стихах, расходившихся в городе по рукам, где в недозволенных выражениях обвинялись в смерти Пушкина представители знати. И называлось имя автора: Лермонтов, лейб-гусар.

Морщился управляющий Третьим отделением Мордвинов, хмурил брови шеф жандармов граф Бенкендорф.

— Ах, ваше сиятельство, — сказал неожиданно один из гостей, — этого Лермонтова я еще юнкером знал! Это талант, ваше сиятельство, редкий, поэт от рождения, отмеченный музами.

— Ты всегда кем-нибудь по очереди восторгаешься, — сказал ему, погрозив пальцем, Мордвинов.

А великий князь, сидящий напротив, изволил добавить с усмешкой:

— Еще, чего доброго, заменит нам Пушкина. Но ежели он у меня взводом командовать начнет стихами, так я без церемонии посажу этого любимца муз в карцер.

Разъехались на исходе ночи.

Снимая со своего барина шубу, старый камердинер доложил ему, что был господин Лермонтов и, видно, по важному делу.

Прочитав о сути этого дела в краткой записке, оставленной гостем на его столе, Муравьев сказал самому себе: «Вот уж попал в точку! Только что о нем говорили!..»

Убирая записку в свой бумажник, он перевернул листок и неожиданно увидел на обороте стихи:

Ветка Палестины
Скажи мне, ветка Палестины:
Где ты росла, где ты цвела?
Каких холмов, какой долины
Ты украшением была?
У вод ли чистых Иордана
Востока луч тебя ласкал,
Ночной ли ветр в горах Ливана
Тебя сердито колыхал?
Молитву ль тихую читали,
Иль пели песни старины,
Когда листы твои сплетали
Солима бедные сыны?
И пальма та жива ль поныне?
Все так же ль манит в летний зной
Она прохожего в пустыне
Широколиственной главой?
Или в разлуке безотрадной
Она увяла, как и ты,
И дольний прах ложится жадно
На пожелтевшие листы?..

Он дочитал до конца все стихотворение, постоял немного, невольно захваченный прелестью его строк, и, посмотрев в раскрытую дверь своей образной, где в матовом зеленоватом полусвете виднелась за стеклом пальмовая ветка, проговорил вздыхая:

— Вот ведь и правду о нем говорили нынче, что любимец муз! Что за стихи!.. Ведь как пишет!.. Придется ужо попросить за него Мордвинова.

* * *

— Ведь сколько раз я на эту самую ветку глядел, — говорил на другой день своему приятелю Муравьев, обедая с ним в клубе, — а никогда мне эти мысли в голову не приходили!

— На то он и поэт! — ответил приятель, подливая себе в бокал. — У них из самой простой вещи может такое получиться, что только диву дашься! Взять хоть Пушкина к примеру: нашел в книге засушенный цветок — и вот уже пошли у него в голове мысли: и где цвел, и когда, и кем дан, что напоминать он должен, и кто там жив, кто помер… Так и Лермонтов: увидел пальмовую ветку твою и написал так, что, пожалуй, и через сто лет люди русские прочтут и скажут: «Ну что за поэт!» Надо, надо тебе у Мордвинова за него похлопотать!

ГЛАВА 14

Лермонтов стоял перед полками, отбирая книги, которые хотел взять с собой в Царское. День отгорал тусклым зимним светом, пролетев незаметно за сборами.

Он снял с полки все восемь томиков Пушкина и бережно уложил их в свой чемодан. Вот последнее издание «Онегина», которое вышло в свет в день смерти его автора: двадцать девятого января Лермонтов открыл его наугад и зачитался.

Звонок. Это Святослав.

День угас, и вечер кончался, и февральская вьюга заметала белым шлейфом прямые улицы. Монго уехал с вечерним визитом. Бабушка, уложив, наконец, последний из бесчисленных пакетов, ушла к себе.

Ваня второй раз топил печь в кабинете, с трудом разжигая дрова. Ветер задувал огонь и выбрасывал его, налетая порывами из трубы.

Вернувшийся после своих разъездов по городу Раевский рассказывал новости.

Они сидели на диване и, поглядывая на трещавшие дрова, перебирали события последних дней.

— Ваня, звонок! Если меня будут спрашивать, скажи, что не принимаю — болен.

Лермонтов встал и, подойдя к печке, помешал разгоравшиеся дрова. Пламя поднялось и загудело, и искры разлетелись веселой, сверкающей стайкой.

— Люблю огонь! — сказал Лермонтов.

Лицо его в свете вспыхнувшего пламени порозовело и показалось Раевскому совсем юным.

— Михал Юрьич, вас спрашивают, — с некоторым замешательством доложил Ваня, приоткрывая дверь.

— Я же сказал, что болен! А кто там?

Ваня с минуту помолчал.

— Так что… полковник там жандармский и с помощником, — угрюмо сказал он наконец.

Лермонтов быстро выпрямился и посмотрел на Раевского. Тот ответил ему понимающим взглядом и, поднявшись с дивана, стал около Лермонтова.

— Ах, вот оно что! Ну что же, эти гости привыкли ходить незваными. Дверь открыта… Пусть входят. Только бабушку не тревожь.

По коридору уже звякали шпоры, и краснощекий полковник четким шагом вошел в кабинет.

— Кто здесь хозяин дома, Лермонтов Михаил Юрьевич? — посмотрел он поочередно на обоих.

— Я Лермонтов, — он глядел прямо в краснощекое лицо.

— Гусар лейб-гвардии его величества?

— Совершенно верно.

— А Раевский — служащий в Департаменте военных поселений, губернский секретарь, проживающий в этом же доме?

— Это я.

— Господин Лермонтов! — молодцевато сказал полковник, звякнув шпорами. — Позвольте ваше оружие. Вы арестованы. И вы тоже, — обратился он к Раевскому.

В эту минуту дверь открылась, и Елизавета Алексеевна быстро вошла в комнату. Она остановилась перед двумя жандармами, потом торопливо подошла к внуку и обняла его за шею, точно защищая.

— Что такое? Как вы сказали? Они арестованы?! И мой внук арестован?!

— Так точно, сударыня, — еще раз щелкнул шпорами полковник.

— Но этого не может быть! Это ошибка, говорю вам! Мой внук, корнет лейб-гвардии, не может быть арестован!

— Ваш внук, сударыня, — ответил жандарм, — обвиняется в том, что в непозволительных стихах призывал к революции.

— К революции? — повторила бабушка. — Никогда он и не думал об этом!

Но в эту минуту, обернувшись к своему Мишеньке, она встретилась с его темным взглядом. Руки ее опустились, и она растерянно посмотрела вокруг. Потом обернулась к своим непрошеным гостям и дрожащим голосом, но решительно сказала:

— Тогда я сейчас же поеду к графу Бенкендорфу! Вы слышите? Я знаю графа Бенкендорфа, и вам достанется от него за ваше появление в моем доме!

Краснощекий полковник сделал крутой поворот и, обернувшись к своему помощнику, равнодушным голосом приказал:

— Ротмистр Пруткин, прочитайте госпоже Арсеньевой приказ.